— Да я не знаю… Мы вошли в кухню.
— Вот тебе полотенце.
Я не собирался выяснять, какую пошлую, наглую версию последних событий Гилберт преподнес ей в письме. Мысль об этом сильно тревожила бы меня, не будь у меня более серьезных забот.
На Лиззи было переливчато-синее летнее платье с глубоким вырезом и пышной юбкой. Ее кудрявые волосы, спутайные ветром, рассыпались рыжеватыми штопорчиками по блестящему воротнику. Светло- карие глаза, увлажнившиеся от ветра, от нежности, от облегчения, смотрели на меня снизу вверх. Она выглядела до нелепости молодо, словно излучала жизнерадостность и лукавое веселье, и в то же время смотрела на меня внимательно и смиренно, как собака, угадывающая каждый оттенок в настроении своего хозяина. Я не мог не подумать, как не похоже это здоровое, открытое миру создание на ту неповоротливую, пришибленную женщину, закутанную и бессловесную, которую я нынче утром позволил увезти из моего дома. А между тем любовь стремится к собственным целям, выискивает, а то и выдумывает собственные чары. Я готов был, если потребуется, объяснить это Лиззи.
Лиззи, сидя на стуле, сбросила туфли и, закинув одну голую ногу на другую, высоко подтянув пышную синюю юбку, вытирала ногу полотенцем.
Вошел Джеймс и остановился, пораженный.
— Знакомьтесь, — сказал я ему. — Гостей все прибывает. Это моя приятельница по театру, Лиззи Шерер. Джеймс Эрроуби, мой родственник.
Они поздоровались.
В парадную дверь позвонили.
Я побежал открывать, уже видя, как Хартли стоит на пороге, задохнувшись от ветра, в полном расстройстве чувств, как падает в мои объятия.
На пороге стоял мужчина в кепке.
— За бельем.
— За бельем?
— Ну да, вы заявили, чтоб прислать из прачечной. Я приехал.
— Ах, Боже мой, спасибо, сейчас ничего нет. Заезжайте в другой раз, на будущей неделе, или…
Я бегом вернулся в кухню. Там уже был Перегрин. С Лиззи он, конечно, был знаком, хотя и не близко. Пока они обменивались приветствиями, явились Гилберт и Титус.
— Лиззи, милая!
— Гилберт!
— Это твой чемодан? Мы его нашли на дамбе. Опять звонок. Ну хоть теперь-то это Хартли?
— Телефон.
— Телефон?
— Вы заказывали. Я пришел подключить.
К тому времени, как я показал ему, где поставить аппарат, в кухне хором пели «Спелые вишенки».
И продолжали петь. И мы напились. И Гилберт приготовил роскошный салат, поставил на стол хлеб, сыр и вишни. И Титус сиял, глядя на Лиззи, а та, усевшись на стол, скармливала ему одну вишню за другой. А я подумал о душной комнате по ту сторону деревни, где Хартли прячется от людей и повторяет раз за разом: «Прости, прости, мне так жаль». Я выпил еще вина. Гилберт не скупясь накупил его на мои деньги. Когда стало темнеть и после «Пребудь со мной» они затянули «Окончен день тобою данный, Боже», мы все вышли на лужайку. Джеймсов узор из камней уже пострадал, многие успели о него споткнуться. Мне захотелось побыть с Лиззи вдвоем и все ей объяснить. Я отвел ее в сторонку, и мы уселись на скалах, где от дома нас не было видно. Она сразу же поцеловала меня своим целомудренным, сухим, льнущим поцелуем.
— Лиззи…
— Милый мой, ненаглядный, ты пьян!
— Лиззи, ты ведь мне друг? — Да, конечно, друг навеки.
— Зачем ты приехала? Чего ты хочешь?
— Хочу всегда быть с тобой.
— Лиззи, это невозможно, ты ведь знаешь, этого не может быть никогда.
— Ты просил меня… об одной вещи… неужели забыл?
— Я много чего забываю. Вот забыл, что разбилось ветровое стекло.
— Какое стекло?
— Не важно. Послушай, Лиззи, послушай…
— Ну, слушаю.
— Лиззи, я себе не принадлежу, я связан с этой очень несчастной женщиной. Она ко мне вернется. Тебе Гилберт рассказал?
— Упомянул в письме. Ты мне сам расскажи.
— Я не помню, что тебе уже известно.
— Розина сказала, что ты женишься на бородатой старухе, а ты сказал, что встретил эту женщину из своего прошлого и что то, что ты мне сказал, было «ошибкой».
— Лиззи, я люблю тебя, но не так. С ней я связан нерушимо, это что-то абсолютное.
— Но она замужем.
— Она уйдет от мужа ко мне. Он гнусная личность, и она его ненавидит.
— А тебя любит?
— Да.
— А она правда такая уродина?
— Она… Лиззи, она прекрасна. Знаешь ли ты, что это значит — оберегать кого-то, оберегать в своем сердце от всякого зла, всякого мрака, воскрещать, словно ты — Бог?
— Даже если все это неправда, как во сне?
— В каком-то смысле это должно быть правдой, это не может быть сном, чистая любовь делает сон явью.
— Я понимаю, ты жалеешь ее…
— Это не жалость, это много возвышеннее, много чище. Ах, Лиззи, от этого сердце разрывается. — Я уронил голову на колени.
— О мой милый… — Лиззи коснулась моих волос, погладила их очень тихо и нежно, как гладят ребенка или смирную домашнюю собаку.
— Лиззи, милая, ты плачешь? Не плачь. Я тебя люблю. Будем любить друг друга, что бы ни случилось.
— Тебе нужно все, Чарльз, верно?
— Да, но по-разному. Будем любить открыто, свободно, как ты писала в том письме, не вцепляясь друг в друга когтями и зубами.
— Дурацкое было письмо. Вцепляться когтями и зубами — это, кажется, единственное, что я могу понять.
— А с ней, с Хартли, это что-то вне времени, оно было всегда, оно больше, чем она и чем я. Она ко мне придет, должна прийти. Она была со мной всегда и теперь вернется к себе, в родной дом. У меня такое странное чувство, будто все это я сделал для нее — порвал с прежней жизнью, ушел из театра, поселился здесь. Я давно отдал ей весь смысл моей жизни, и она до сих пор хранит его. Даже если сама не знает, что это так.
— Все равно как даже если уродина, она прекрасна, и даже если не любит тебя, то любит.
— Но она любит.
— Чарльз, либо это очень возвышенно, очень благородно, либо ты сошел с ума.
— Милая Лиззи… Благодаря ей я сегодня так полон любви.
— Так одели ею других.
— Да, но всех без разбору. Когда чувствуешь, что полон до краев своей жизнью и весь, без остатка, принадлежишь не себе, это рождает чувство свободы. Я не знаю, что ждет меня впереди, Лиззи. Знаю