существует.
Честно признаться, я и сам размышлял сейчас о чем-то в этом роде. Я лежал рядом с ней, гладя ее прекрасные, античные ноги, как я их называл, слегка просвечивающие сквозь синие чулки. Я поцеловал их, а потом вновь стал смотреть на нее. Тяжелая коса свисала ей на грудь. Она взмахнула головой и подобрала за уши несколько оставшихся прядей. У нее прекрасная форма головы, да, разумеется, Александру нельзя с ней знакомиться.
— Я чертовски счастлив, — произнес я.
— Ты имеешь в виду, что ты в полной безопасности, — уточнила Джорджи. — Да, ты в безопасности, черт бы тебя побрал.
— «Les Liaisons dangereuses»,[1] — сострил я. — А мы тем не менее лежим, и нам ничто не угрожает.
— Это тебе не угрожает, — заметила Джорджи. — Если Антония узнает, ты отшвырнешь меня, как горячую головешку.
— Ерунда! — возмутился я. Однако в ее словах была доля истины. — Она никогда не узнает, — сказал я, — а если и узнает, то я все устрою. Ты мне очень дорога.
— Вряд ли мы дороги друг другу, — откликнулась Джорджи. — Опять ты смотришь на часы. Ладно, ступай, раз должен. Не выпить ли нам на прощание по рюмочке? Может, открыть бутылку «Nuits de Young»?
— Сколько раз я говорил тебе — нельзя пить кларет, если его не откупорили, по меньшей мере, три часа назад.
— Твой священный трепет неуместен, — парировала Джорджи. — На мой вкус, это самое обычное пойло.
— Ты маленькая дикарка! — сказал я нежно. — Лучше дай мне немного джину с коньяком. А потом я и правда пойду.
Джорджи принесла мне бокал, и мы, обнявшись, сели перед теплым, бормочущим что-то свое огнем. Ее комната напоминала подземелье, заброшенное, потаенное, скрытое ото всех. В эти минуты я чувствовал величайшее спокойствие и мир в душе. Я еще не знал, что мы сидим так в последний раз, что нашему обжитому невинному миру настал конец, что это краткий миг перед погружением в глубины кошмара, о котором и пойдет речь дальше.
Я закатал рукав ее свитера и погладил Джорджи по руке.
— Отличный получился напиток, лапочка.
— Когда я тебя увижу? — поинтересовалась Джорджи.
— Только после Рождества, — ответил я. — Если смогу, то приду двадцать восьмого или двадцать девятого. Но в любом случае я тебе предварительно позвоню.
— Неужели мы никогда не сможем вести себя более открыто? — вырвалось у Джорджи. — Ненавижу ложь! Но наверное, это невозможно.
— Наверное, — отозвался я. Мне не понравилась ее грубая прямота, но я должен был ответить ей столь же резко и жестко. — Боюсь, что ложь к нам прилипла намертво. Знаешь, это может показаться извращением, но сама природа наших отношений и, должно быть, их очарование состоит в том, что они тайные, в высшей степени тайные.
— Ты хочешь сказать, что тайна и есть их сущность, а на виду у всех, при свете дня они развеются как дым? Эта мысль мне не по душе.
— Я сказал не совсем так, — попытался уточнить я. — Но если все станет известно, если другие люди узнают, то наши отношения обязательно изменятся, как и все в мире меняется от чужого прикосновения. Вспомни миф о Психее и ее ребенке. Признайся она в своей беременности, и ее ребенок стал бы смертным. Но, сохранив свою тайну, она бы родила бога.
Разговор принял неприятный оборот, особенно для Джорджи. Он вернул нас к тому, о чем я предпочитал не задумываться. Прошлой весной моя возлюбленная забеременела. В ее положении делать было нечего — оставалось только избавиться от ребенка. Джорджи прошла через все это, как я и ожидал, — спокойно, без лишних слов, деловито.
Она даже подбадривала меня своими шутками. Но нам было трудно об этом говорить, не касались мы случившегося и позднее. Какую рану нанесла эта катастрофа гордости Джорджи и ее прямоте, я до сих пор не знаю. Сам я перенес все на редкость спокойно. Благодаря характеру Джорджи, ее твердости и стоической преданности мне я ничем не поплатился. Все обошлось удивительно безболезненно. У меня сохранилось чувство, что я пострадал отнюдь не в должной мере. Лишь иногда, в снах, я испытывал настоящий страх, предчувствие наказания, которое еще ждет своего часа.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Почти в каждом браке один из партнеров — эгоист, а другой нет. Выявляется образец поведения и скоро становится обязательным: один из супругов постоянно требует, а другой уступает. Я сразу занял твердую позицию в своей семейной жизни и брал куда чаще, чем давал. Подобно доктору Джонсону, я без колебаний вышел на дорогу и не собирался с нее сворачивать. Я следовал этому правилу гораздо ревностнее, чем обо мне думали, и считал себя очень счастливым в браке с Антонией.
Конечно, я морочил Джорджи голову, говоря о неудачах моей семейной жизни. Впрочем, какой женатый человек, имеющий любовницу, не вводит ее в заблуждение? Я постоянно испытывал горечь, что у нас с Антонией нет детей, но в остальном наш брак был на редкость счастливым и удачным. Просто я очень желал Джорджи и не видел причин от нее отказываться. Хотя, как я уже говорил, мне отнюдь не были безразличны общепринятые правила, я вполне хладнокровно и рационально относился к любовным связям на стороне. Мы венчались с Антонией в церкви, но главным образом идя навстречу общественному мнению, и я не думал, что узы брака, какими бы возвышенными они ни казались, священны и нерушимы. Здесь уместно добавить, что я — неверующий. Грубо говоря, я никогда не мог себе представить, что какой-то всемогущий создатель был так жесток, чтобы сотворить мир, в котором мы живем.
Кажется, я сейчас начал в общих чертах объяснять, кто я такой. Наверное, это объяснение стоит продолжить, прежде чем я погружусь в рассказ о случившемся, когда возможностей для размышлений и излияний останется не слишком много. Как вам уже известно, меня зовут Мартин Линч-Гиббон, и по отцовской линии я англо-ирландец. Моя умная и артистичная мать была валлийкой. Я никогда не жил в Ирландии, хотя у меня сохранилось сентиментальное ощущение связи с бедной, проклятой Богом страной. Моему брату Александру сорок пять лет, сестре Роузмери тридцать семь, а мне сорок один, и порой, когда на меня накатывает меланхолия, в которой, впрочем, есть свое обаяние, я чувствую себя совсем стариком.
Трудно описывать чей бы то ни было характер, и описание не всегда его проясняет. Дальнейшие события, хочу я этого или нет, покажут, что я за человек. А теперь позвольте мне перечислить несколько простейших фактов. Я рос в годы войны, но в целом то время было для меня спокойным и достаточно бездеятельным. Я болею рядом болезней, из которых самые известные, но отнюдь не самые неприятные — астма и сенная лихорадка. Полностью излечиться от них мне так и не удалось. Поступил в Оксфорд, когда война уже закончилась, и начал жить самостоятельно, как и положено человеку в зрелом возрасте. Я очень высокого роста, и у меня довольно привлекательная внешность.
Я был хорошим боксером, в юности считался беспутным и задиристым, в общем, сорвиголовой. Я дорожил этой репутацией, а позднее, сделавшись более суровым и угрюмым, стал дорожить своим отшельничеством, маской философа-циника, ничего не ждущего от жизни и равнодушно взирающего на мир. Антония обвиняла меня в легкомыслии, но Джорджи как-то порадовала меня, заметив, что я похож на человека, смеющегося над чем-то трагическим. Добавлю, что у меня удлиненное, бледное, довольно тяжелое, старомодное лицо, как и у всех Линч-Гиббонов, нечто среднее между философом Юмом и актером Гарриком, а волосы каштановые и тоже достаточно длинные. С годами в них начала пробиваться проседь. Благодарение Богу, в нашей семье никогда не было лысых.
Женившись на Антонии, я сделал решительный шаг. Мне тогда было тридцать, а ей тридцать пять.