— Ну, что еще? — сказал Дэйв. — Ты мне действуешь на нервы.
Насколько хватит благородства Сэмми? Настолько не хватит, нет. Или все зависит от того, сильно ли он обозлился? Я представил себе его гостиную в том виде, как мы ее оставили, и застонал. Надежды не было, разве что он просто забыл о чеке.
— Ты сам звонил Сэмми? — спросил я Дэйва.
— Да, Из автомата, разумеется.
— Он был очень зол?
— Как тигр.
— Говорил что-нибудь?
— Да, я и забыл тебе передать. Он сказал: «Передайте Донагью, женщину я ему уступаю, а денежки оставлю себе».
Я чуть не заплакал. И тут мне пришлось все им рассказать. Я принес чек, и мы долго его рассматривали. Так смотрят на мертвое тело любимой. Финн сказал, что никогда еще не видел чека на такую большую сумму. Даже Дэйва прошибло.
— Теперь уж мне необходимо ехать в Париж! — сказал я. Раз меня лишили моих кровных денег, надо было немедля принять меры.
Финн тем временем изучал выписку из счета Сэмми.
— Остается еще Птица Лира, — сказал он. — Этого он у нас не отнимет.
— Но ведь она еще не победила, — сказал Дэйв.
— Вы тут следите по газетам, — сказал я. — У меня в банке около шестидесяти фунтов. Ты сколько можешь выложить, Финн?
— Десять фунтов.
— А ты, Дэйв?
— Не валяй дурака, — сказал Дэйв.
В конце концов мы договорились сообща поставить на эту лошадь пятьдесят фунтов. Мы еще не совсем оправились от потери шестисот тридцати трех фунтов и десяти шиллингов.
Затем мы стали обсуждать письмо. Я по-прежнему утверждал, что обращаться нужно к Сэди. Инсинуация Дэйва не давала мне покоя, и я с грустью вспоминал слова Сэди, что я милый. Будь у меня больше времени, я задумался бы над тем, не повлияло ли это на мое решение. Но сейчас некогда было разбираться в мотивах. Если для того или иного поступка есть основания, не следует отступать только потому, что не все основания одинаково хороши. Я решил не вдаваться в психологические тонкости. Сэди умнее, чем Сэмми, и в этой авантюре она, несомненно, играет первую роль. К тому же у нее никто не срывал занавесок, ее гостиную не переворачивали вверх дном. Что Сэди, возможно, все еще ко мне неравнодушна, это к делу не относится. Впрочем, меня это нисколько не радовало, мне не терпелось уехать.
Итак, было решено, что Дэйв от моего имени напишет Сэди письмо, в котором попросту предложит обменять Марса на официальное признание моих прав на перевод и соответствующую компенсацию за его использование. О сумме компенсации мы долго спорили. «Ты чего добиваешься, — приставал ко мне Дэйв, — возмещения гонорара, оплаты издержек или мести?» Финн считал, что уж шантаж так шантаж и нужно просить максимум того, что можно получить, если держать Марса у себя, да еще намекнуть, что здоровье его может пошатнуться. Он предлагал требовать пятьсот фунтов. Дэйв считал, что нужно требовать только гонорар, который, возможно, причитается мне за прочтение перевода до напечатания. Он сказал, что понятия не имеет, сколько это может составить, и что, строго говоря, причитается эта сумма не мне, а издателю, но, принимая во внимание обстоятельства дела и из престижных соображений, я могу требовать пятьдесят фунтов. Я же считал, что мне причитается не только гонорар, но и компенсация за кражу рукописи, и скромно назвал сумму в двести фунтов.
Мы сошлись на сотне. Мне казалось, что это недостаточно, но я уже всеми помыслами был в Париже и готов был согласиться на что угодно. Я подписался на нескольких листах бумаги, на одном из которых Дэйв обещал напечатать письмо, после того как составит его по разработанному нами плану. Он хотел, чтобы я подсказал ему какие-нибудь ласкательные обращения или интимные штрихи, чтобы письмо вышло похоже на подлинное, но я настоял, что оно должно быть безличное и деловое. Очень неохотно я оставил Дэйву незаполненный чек. А потом поспешил на вокзал Виктории, чтобы поспеть к ночному пароходу — ради экономии, а также потому, что в самолете я чувствую себя всегда неуютно.
Глава 14
Морские путешествия располагают к раздумью. Правда, переезд через Ла-Манш не назовешь морским путешествием в обычном смысле слова. Один из элементов плавания на теплоходе — это ни с чем не сравнимый запах; а ночной паром тем и отличается, что на нем качательные ощущения, неотъемлемые от теплохода, сочетаются с обонятельными ощущениями, неотъемлемыми от поезда. Вот в таком-то dereglement de tous les sens[11] я теперь лежал, думая о Хьюго.
Нельзя сказать, чтобы мое свидание с Хьюго прошло успешно; но, с другой стороны, нельзя было назвать его и неудачным. Я сообщил Хьюго нужные для него сведения, мы обменялись вполне дружелюбными словами. Мы даже пережили вместе опасное приключение, в ходе которого я как-никак не осрамился. В каком-то смысле лед между нами был сломан. Но сломать лед не всегда означает похоронить прошлые обиды. После встречи с Хьюго у меня не было ни одной свободной минуты, и я не успел навести порядок в своих впечатлениях. Теперь я сгреб их в одну кучу и стал перебирать. Мне живо вспомнилось, как Хьюго впервые возник передо мной, как он стоял один на верхней ступени храма, точно самодержец всероссийский. Сейчас, лежа на мерно вздымающейся подушке, я снова вызывал в памяти его образ, исполненный таинственности и силы. Более чем когда-либо я был убежден, что мы еще не разделались друг с другом. Неизвестно, с какой целью перепутаны нити наших судеб, но клубок еще не распутан. Эта мысль завладела мной с такой силой, что я уже стал жалеть о вынужденном отъезде в Париж, который, пусть только на день, отсрочил возможность нового свидания с Хьюго.
Что совсем не стало ясным после нашей встречи — с этой точки зрения она была безусловно неудачной, — так это теперешнее отношение Хьюго ко мне. Откровенной враждебности он, правда, не выказал. Держался в общем скорее равнодушно. Но хороший это признак или дурной? Я подробно припоминал выражение лица Хьюго, тон его голоса, даже его жесты и сравнивал их с впечатлениями прежних лет, но ни к какому выводу не пришел. Окончательно ли я опротивел Хьюго — на этот вопрос я пока не мог ответить. И тут я вспомнил про «Молчальника» и невольно пожалел, что Сэди и Сэмми не нашли для своей конспиративной беседы другого места, кроме как кухня Сэди. Уж лучше бы я унес свою книгу и не услышал того, что услышал, это избавило бы меня от многих неприятностей, и прошлых и будущих; в глубине души я не придавал серьезного значения тому, что предостерег Хьюго, это был не более как дружеский жест. Что касается книги, то она фигурировала в моем сознании не только как casus belli[12] между мной и Хьюго, но и как созвездие мыслей, которые я уже не мог больше исключать из своей вселенной — такое притворство было бы слишком нечестным. Я должен пересмотреть все, что написал. Но где достать книгу? Мне пришло в голову, что у Жан-Пьера мог сохраниться экземпляр, который я послал ему, когда книга вышла, и который он, по всей вероятности, даже не открывал. С Жан-Пьера мои мысли перешли на Париж, прекрасный, жестокий, нежный, тревожащий, чарующий город. С этими мыслями я уснул и во сне видел Анну.
К Парижу я всякий раз приближаюсь с замиранием сердца, даже если побывал там совсем недавно. Каждый приезд в этот город — предвкушение, каждый отъезд — разочарование. Есть какой-то вопрос, который только я могу задать и на который только Париж может ответить; но сформулировать этот вопрос мне до сих пор не удалось. Кое-что, правда, я здесь узнал, например, что у моего счастья печальный лик, такой печальный, что я годами принимал его за горе и гнал от себя. Но все же Париж остается для меня незавершенным аккордом. Это единственный город, который я способен очеловечить. Лондон я слишком хорошо знаю, а остальные города недостаточно люблю. С Парижем я встречаюсь, как встречаются с любимой женщиной, но в конце, когда все слова уже сказаны. Alois, Paris, qu'est ce que tu dis, toi? Paris, dis mois ce que j'aime.[13] Ответа нет, только старые стены отзываются