женщин не знаю.
Так ли это? Только ли по болезни? Алеша Карамазов, тоже «юродивый», во многом напоминающий князя Мышкина, отнюдь не болен: это – «статный, краснощекий, пышащий здоровьем девятнадцатилетний подросток». «Он очень красив собой» и очень «спокоен». Скажут: может быть, что красные щеки не мешают ни фанатизму, ни мистицизму, замечает Достоевский, – а мне так кажется, что Алеша был даже больше, чем кто-нибудь,
Но ведь и болезнь Идиота, как мы видели, – не от скудости, а от какого-то оргийного избытка жизненной силы. Это – особая, «священная болезнь», источник не только «низшего», но и «высшего бытия»; это – узкая, опасная стезя над пропастью, переход от низшего, грубого, животного – к новому, высшему, может быть, «сверхчеловеческому» здоровью. У самого Идиота не хватит сил для перехода, он погибнет; но переход все-таки должен совершиться: «Человек должен перемениться физически», – как утверждает Кириллов. «В моментах высшей гармонии», которые испытывает князь Мышкин перед припадками падучей, в эти страшные «пять секунд» («более пяти душа не могла бы вынести»), «продолжающиеся как молния», за которые «стоит отдать всю жизнь», – в эти бесконечные мгновения, когда он вдруг понимает слово апокалипсического ангела о том, что «времени больше не будет», – и совершается, может быть, начало «физической перемены человека». В эти-то пять секунд и Бедный Рыцарь имел одно виденье,
(Тоже – «исступленная стыдливость».)
Бедный рыцарь так и не понял главного в любви своей: оттого- то «все безмолвный, все печальный, как безумец, умер он». Ему казалось, что он любит только духом, «чистым духом», отвлеченным созерцанием; но он любил и духом, и кровью – до крови: недаром же кровью своею начертал имя таинственной Возлюбленной; все-таки кровью хотел запечатлеть свой духовный союз с Нею.
Но ведь вот и в ангеле – насекомое; насекомое, преображенное в ангела; невинное, святое, вспыхнувшее небесным огнем сладострастие, но все еще сладострастие, может быть, даже теперь – более сладострастие, чем когда-либо; недосягаемый для только плотской похоти духовный предел сладострастия, как страшная молния той «бури», о которой говорит Дмитрий Карамазов, самое оргийное в аскетическом.
Это предчувствует и девственница Аглая, влюбленная в князя Мышкина. «Поэту, – говорит она по поводу пушкинского Бедного Рыцаря, – хотелось, кажется, совокупить в один чрезвычайный образ все огромное понятие средневековой рыцарской платонической любви какого-нибудь чистого и высокого рыцаря; разумеется, все это идеал. В „рыцаре же бедном“ это чувство дошло уже до последней степени, до аскетизма. – „Рыцарь бедный“ – тот же Дон-Кихот, но только серьезный, а не комический. Я сначала не понимала и смеялась, а теперь
И вакханка, «бесноватая» Настасья Филипповна, «любит» (хотя старое понятие «любви», «влюбленности» почти не выражает этого слишком нового чувства), любит Идиота так же, как девственница Аглая; они соперничают из-за него: вся трагедия становится трагедией любви, потому что и он любит их, любит обеих вместе, и вакханку, и девственницу – «двумя разными любвями». Комический Дон-Кихот превращается в трагического Дон-Жуана: в совершенной тишине этого, как будто мертвого, на самом деле только спящего пола что-то есть, от чего пробуждается «насекомое в ангелах»; какая-то загадочная прелесть, какой-то неодолимый соблазн притягивает к нему женщин, как «магнит железо», так что могучий самец, сладострастный паук Рогожин, перед этим, как будто бесполым серафимом, чувствует себя жалким соперником в глазах женщин: они окружают «идиота», больного, юродивого; они следуют за ним, служат ему, готовы умереть за него, как за учителя.
И были «с ним некоторые женщины, которых Он исцелил от злых духов и болезней: Мария, называемая Магдалиною, из которой вышли семь бесов, и Иоанна, жена Хузы, домоправителя Иродова, и Сусанна, и многие другие, которые служили Ему имением своим» (
– К чему сия трата мира? – раздается голос нашего здравого смысла, практического американского янки Симонсона или русского старца Акима, – можно было бы продать это миро более нежели за триста динариев и раздать нищим. К чему такая роскошь? Необходимо лишь необходимое!.. И если бы Он был пророком, то знал бы, что женщина это великая грешница, и не принял бы дара нечистого.
Да, для нас и чистейшее миро любви уже нечисто. Марья Павловна, новая христианка в «Воскресении», смотрит на всякую любовь, даже на самую чистую, говорит Л. Толстой, «как на что-то непонятное и вместе с тем отвратительное и оскорбительное для человеческого достоинства». – «Это любовь платоническая? Но я-то знаю, что если это исключительная любовь, то в основе ее лежит непременно все-таки гадость». – «Все было налицо, – говорит Позднышев в „Крейцеровой сонате“, – и восторги, и умиления, и поэзия. В сущности же эта моя любовь была произведением, с одной стороны, деятельности мамаши и портних, с другой – избытка поглощавшейся мной пищи при праздной жизни. Не будь, с одной стороны, катаний на лодке, не будь портних с талиями и т. п., а будь моя жена одета в нескладный капот и сиди она дома, а будь я, с другой стороны, в нормальных условиях, человек, поглощающий пищи столько, сколько нужно для работы, и будь у меня спасительный клапан открыт, а то он случайно прикрылся как-то на это время, я бы не влюбился – и ничего бы этого не было». Если бы и у Бедного Рыцаря, и у Данте, и у Катерины Сиенской «спасительный клапан был открыт» – не имели бы они «видений, непостижимых уму», не «горели бы душою», не «умерли бы, как безумцы», и все бы кончилось для них благоразумно, благополучно: правильно заряжались бы едою и выпускали бы заряд энергии мускульным трудом. Так вот откуда Беатриче и «Vita Nuova»:[30] избыток жирной, пряной пищи при праздной жизни! «И заметьте хитрость дьявола: ну, наслаждение, удовольствие, так бы и знать, что женщина – сладкий кусок. Нет, сначала рыцари уверяют, что они боготворят женщину (боготворят, а все-таки смотрят на нее как на орудие наслаждения). Возьмите всю поэзию, всю живопись, скульптуру, начиная с любовных стихов и голых Венер и Фрин – вы видите, что женщина есть орудие наслаждения: она такова на Трубе и на Грачевке, и на утонченнейшем бале». Позднышев мог бы прибавить: и в видении Рыцаря Бедного. «Ведь что главное погано, – заключает он, – предполагается в теории, что любовь есть нечто идеальное, возвышенное, а на практике