вы, вы надобны, без вас я нуль. Без вас я муха, идея в склянке, Колумб без Америки… Мы провозгласим разрушение… Мы пустим легенды… Ну-с, и начнется смута! Раскачка такая пойдет, какой мир еще не видал… Затуманится Русь, заплачет земля по старым богам… Ну-с, тут-то мы и пустим…
– Кого?
– Ивана-царевича…
– Кого-о?
– Ивана-царевича; вас, вас!
Ставрогин подумал с минуту.
– Самозванца? – вдруг спросил он, в глубоком изумлении смотря на исступленного. – Э, так вот, наконец, ваш план.
– Мы скажем, что он
– Знаете ли вы, что значит:
Здесь Верховенский приходит к последним русским, по-своему, несмотря на все его кажущееся «исступление», глубоко жизненным выводам из отвлеченной западноевропейской идеи Раскольникова; Верховенский понял то, чего тот так до конца и не мог понять, – где именно следует искать рычаг, который подымет русскую землю; понял, что русский, а, следовательно, и всемирный переворот (что переворот этот может начаться не в Европе, а только в России, но здесь не остановится, для него уже ясно), как переворот чисто политический и социальный, без помощи религиозных сил, в России неосуществим. В идее самодержавия как мистического народного верования, в идее, необъятный смысл которой для его же собственных теорий подражатель Наполеона, западник Раскольников, так и не сумел оценить, – в той самой идее, за которую впоследствии Ницше сравнивал Россию с Imperium Romanum и называл ее «единственною страною, имеющею крепость в теле», – Верховенский и находит искомую точку опоры для своего всемирного «рычага».
И что он опять-таки
Эту «беспредельную», скрытую силу, которую оба ученика его, и Шатов, возвращающийся к народу, и Кириллов, ушедший в самые крайние выводы западноевропейской культуры, признают в нем одинаково, – чувствует в себе и сам Ставрогин. «Я пробовал везде мою силу, – говорит он в редкую минуту откровенности, в предсмертном письме, –
И вот рядом с этою «беспредельною» силою – такое же бессилие, может быть, впрочем лишь кажущееся, а на самом деле только недостаточная и, вместе с тем, противоположная, отрицательная сила.
Когда Ставрогин с высокомерною брезгливостью отказывается от плана Верховенского сделать его «Иваном-царевичем», новым «богом-саваофом», тот, мгновенно переходя от порыва неистовой влюбленности к порыву столь же неистовой злобы, вскрикивает:
– Врете вы, дрянной, блудливый, изломанный барчонок, не верю – аппетит у вас волчий!
И когда юродивая хромоножка кричит вдогонку уходящему Ставрогину: «Гришка Отрепьев, анафема!» – она смеется над ним, хотя и безумным, но бесконечно праведным, ясновидящим смехом, от которого он бежит в ужасе: «Нет, не может того быть, чтобы сокол филином стал. Не таков мой князь!.. Похож-то ты, очень похож, может, и
– Я знаю, – соглашается Ставрогин в разговоре с Кирилловым о принятии «бремени» – бремени последней гордости или последнего смирения, – я знаю, что я – ничтожный характер,
– И не лезьте, – заключает Кириллов. –
Николай Всеволодович, прибавляет Достоевский, был «смущен», «почти поражен».
– Вы ни на что не способный, – говорит ему с бесконечным презрением Лиза, молодая девушка, которую он любит или хочет любить. Ставрогин и с нею соглашается.
«– О, какой мой демон!» – по другому поводу признается он однажды. – «Это просто маленький, гаденький, золотушный бесенок из неудавшихся».
Последнее, конечно, неправда, или, точнее,
Итак, сила и бессилие вместе здесь опять, как выразился Достоевский о мужике, стрелявшем в Причастие, «и то, и другое вместе в соприкосновении противоположностей» – в соприкосновении или, может быть, только в
– Правда ли, – спрашивает Ставрогина Шатов, – что вы в
Один из этих двух полюсов – аскетический, как будто христианский, подвиг Ставрогина, его искание последнего «бремени» – мы уже видели, когда «сжал он в руке раскаленную докрасна железную полосу» – овладел собою после пощечины Шатова. А вот и другой:
– Правда ли, – грозя его убить сейчас же, тут же, на месте, продолжает Шатов свой страшный допрос, от которого Ставрогин бледнеет, – правда ли, что вы принадлежали в Петербурге к скотскому сладострастному секретному обществу? Правда ли, что маркиз де Сад мог бы у вас поучиться? Правда ли, что вы заманивали и развращали детей?
– Я пробовал везде мою силу, – признается сам герой «Бесов» в своем предсмертном письме, с простотою и ясностью последнего отчаяния. – Я все так же, как и всегда прежде, могу пожелать сделать доброе дело и ощущаю от того удовольствие; рядом желаю и злого, и тоже чувствую удовольствие.