полубык: тело человечье, а голова бычья.
– Что ты, врешь, дурак! Подумай, разве это может быть?
– А очень просто, если дитя родилось от быка и от женщины…
И начал рассказывать сказку: вышел из синего моря бык, белый, как пена морская, прекрасный, как бог; здешняя царица влюбилась в него, велела смастерить чучело телки, пустое внутри, и влезла в него. Зверь был обманут: мертвую телку покрыл, как живую, и родила от него царица сына-чудовище, получеловека, полубыка..[2]
Тута сначала слушал, а потом плюнул и велел ему замолчать.
– Не веришь – своими глазами увидишь, – пробормотал Заза таинственно.
Кончив одеваться, Тута вышел на двор и сел в носилки, камышовую люльку, с полукруглым, за спиною седока, плетеным кузовом для защиты от ветра. Дюжие нубийцы подняли носилки на плечи, два веероносца пошли по бокам, а впереди – вожатый, дворцовый слуга: без него заблудились бы.
Но Туте казалось, что он кружит их нарочно, путает, чтобы скрыть от чужеземцев действительное расположение дворца: так бесконечны были ходы и переходы, улочки и переулочки, сени, притворы, палаты, келийки, стены над стенами, столпы над столпами, крыши над крышами и лестницы-лестницы – то вверх, то вниз. Все это, из гипса, мела, известняка, алебастра, ослепительно-белое на солнце, в тени опалово-мутное, кружилось, как вихрь, завивалось в завитки Лабиринта безысходного.
Носилки качались, как люлька, баюкали, и Туте казалось, что снится ему сон, и конца не будет этому головокружительно-вьющемуся, утомительно-белому сну.
Миновали маленькую, точно игрушечную, часовенку, с целым лесом глиняных бычьих рогов. «Ихний бог – Бык», – вспомнилось Туте. Кое-где стены и потолки чинили каменщики.
– Что это? – спрашивал он, и каждый раз отвечали ему:
– Земля тряслась.
«Рвется Бык на цепи, и земля трясется», – опять вспомнилось ему.
Хотел и не мог думать о свидании с царем: «Какой он из себя?» – думал, но вместо человеческого лица бычья морда выплывала из лабиринта сонного.
Больше месяца ожидал он свидания с царем: тог все откладывал под предлогом, что болен. «Нет, не болен, а стыдно, чай, показаться на люди с бычьей мордой», – вдруг подумал Тута, точно забредил во сне.
Вышли, наконец, на обширную, озаренную солнцем площадь, где множество медных секир – Лабр – знамений бога Быка закланного горело, как жар, и реяли над ними, как снежные хлопья, белые голуби, посвященные Матери. По белокаменной площади изразцовые дорожки извивались, темно-синие, как волны моря, чтобы и посуху, как по морю, могли ходить «бесы морские».
Носилки остановились. Царские телохранители, отроки, похожие на девушек, а, может быть, и девушки, похожие на отроков, ожидали посла у запертой низенькой бронзовой двери; помогли ему выйти из носилок, отперли дверь и ввели его в покои царя.
IV
Через полутемные сени с рядами узорчато расписанных, странно суженных книзу кипарисовых столпов вошли они в небольшую горницу – престольную палату. Сквозь узкие, как щели, окна под самым потолком падал из внутреннего дворика – светового колодца – таинственно темный, как бы подводный, свет. Голубоватый дымок – благовоние шафрана – плыл с курильниц, углубляя тайну сумерек, и еще волшебнее, подобнее сну казалась опаловая млечность алебастровых глыб в стенах.
На внутренней стене две одинаковые росписи – два исполинских, на лилийном лугу, грифона с птичьими клювами, львиными лапами, змеиными хвостами и павлиньими гребнями как бы стерегли царский престол, раскрашенный нежно и пышно, как волшебный цветок, с высокою, в виде дубового листа, волнисто изогнутою спинкою.
Тута взглянул на престол и обмер, глазам своим не поверил; таращил их, вглядывался, но продолжал видеть то, что видел: на престоле сидело чудовище – человек с головой быка.
Он подумал было, что оно не живое. Но вдруг зашевелилось, подняло руку и тихонько поманило его пальцем, закивало головой. Бычьим ревом заревет сейчас, казалось ему, и закричит он от ужаса, нарушая весь посольский чин. Но слава Амону-Атону, не заревело, продолжало только кивать и манить.
Как бы спрашивая, что это значит, оглянулся он на сидевших по лавкам у стен, тоже очень странных, людей: старики в шафранно-желтых ризах, с коричнево-желтыми, дряхлыми, бабьими лицами – настоящие покойники. «Царские скопцы», – догадался Тута: видел таких при дворе фараоновом.
– Не бойся, подойди к его величеству, – шепнул ему на ухо толмач.
Стараясь глядеть не на бычью морду чудовища, а только на человечье тело его, в шафранно- золотистой, затканной серебряными лилиями, длинной, как бы женской, ризе, Тута подошел к нему. Вспомнив, что он – посол великого царя, а, может быть, и сам – будущий царь, решил поддержать свое достоинство.
Приготовил заранее и выучил наизусть посольскую речь. Одно затрудняло его: знал, что здешнего царя должно называть по чину то «царем», то «царицею», потому что он – Муж и Жена вместе, так же как бог Адун. Этого не мог он хорошенько понять; но, помня, что и царица Египта, Хатшопситу, носила мужскую одежду, приставную бородку Озирисову, и называла себя то царем, то царицей, – надеялся кое-как справиться и с этою трудностью.
Подойдя к престолу, заговорил по-египетски, а толмач переводил по-критски:
– Великий царь юга и севера, Ахенатон Неферхеперура Уаэнра – Радость Солнца, Естество Солнца Прекрасное, Сын Солнца Единственный, – так говорит великому царю-царице Кефтиу: да обнимет бог Солнца, Атон, лучами своими брата моего – сестру мою и да сохранит его – ее во веки веков!
Слушал себя с удовольствием; особенно нравились ему побеждаемые трудности, странные сочетания женского рода с мужским. Так увлекся красноречием своим, что смотрел, уже не смущаясь, прямо в бычью морду царя:
бык так бык – только бы сказать, как следует.
Два женоподобных отрока подошли к царю и сняли с него голову. Тута опять обмер, вытаращил глаза: только теперь понял, что бычья морда – маска.
Маски богов-зверей носили и жрецы Египта, но там сразу было видно, что лица не настоящие, а здесь хитрецы-дэдалы смастерили маску так искусно, что она казалась бы живою, если бы даже сумеречный свет палаты не помогал обману зрения.
Тута, впрочем, не обрадовался и человеческому лицу чудовища, такому же дряхлому, бабьему, как у сидевших по стенам скопцов, но еще более мертвому: те как будто встали из гробов своих только что, а этот уже давно.
Сняв бычью голову с царя, отроки возложили на него венец из серебряных лилий с павлиньими перьями.
– Благослови тебя, сын мой, Великая Матерь, ей же всегда молимся, да будет сердце наше и сердце брата нашего возлюбленного, великого царя Египта, едино, как едино солнце в небе, – заговорил царь по- критски, а толмач переводил по-египетски.
Вслушиваясь в дребезжащий, бабий голос его, вглядываясь в одутловатое бабье лицо его, Тута недоумевал, кто это, мужчина или женщина. И терялся уже окончательно, вспоминая, что двенадцать женоподобных отроков назывались «невестами царя», а двенадцать мужеподобных дев – «женихами царицы»: как будто нарочно такая путаница, чтобы ничего нельзя было понять – тайна Лабиринта безысходного.
V
По знаку царя все вышли, и, оставшись наедине с послом, заговорил он уже по-египетски:
– Садись, сын мой, поближе, вот здесь, – указал ему на стул. – Очень
Тута не ослышался: он, она или оно говорило о себе в женском роде.
– «Ankh em maat. Живущий в правде», – не так ли называет себя брат мой, царь Египта?
– Так.
– А если так, возлюбим же правду и мы. Правда, как солнце: личиной не скроешь. Я снял личину – сними и ты. Будем говорить правду, сын мой!