должность фискалов. Тогда началась по всей стране кляуза и ябеда. «Фискалы ничего не смотрят, живут, как сущие тунеядцы, и покрывают друг друга, потому что у них общая компания». Плуты доносят на плутов, доносчики – на доносчиков, фискалы – на фискалов, и сам архифискал, кажется – архиплут.
Гнусная пропасть, бездонная помойная яма. Авгиевы конюшни, которых никакой Геркулес не вычистит. Все течет грязью, расползается, как в оттепель. Выходит наружу «древняя гнилость». Такой смрад по всей России – как после сражения под Полтавою, откуда армия должна была уйти, потому что люди задыхались от смрада бесчисленных трупов.
Тьма в сердцах, потому что тьма в умах. Добра не хотят, потому что добра не знают. Шляхта и простой народ, как Ерема да Фома в присловьи: Ерема не учит, Фома не умеет. Ничего никакими указами и тут не поделаешь.
– Разумы наши тупы, и руки неуметельны; люди нашего народа суть косного разума, – говорили ему старики.
Однажды слышал он от голландского шкипера старинное предание: корабельщики видели среди океана неведомый остров, причалили, высадились и развели костер, чтобы сварить пищу; вдруг земля заколебалась, опустилась в воду, и они едва не утонули: то, что казалось им островом, было спиною спящего кита. Все новое просвещение России не есть ли огонь, разведенный на спине Левиафана, на косной громаде спящего народа?
Проклятая, Сизифова работа, подобная работе каторжных на Рогервике, где строят мол; не успеет подняться буря, как в один час разрушит все, что годами воздвигнуто; опять строят, опять рушится – и так без конца.
– Видим мы все, – говорил ему однажды умный мужик, – как ты, великий государь, трудишь себя; да ничего не успеешь, потому что пособников мало: ты на гору аще и сам-десять тянешь, а под гору миллионы, – то какое дело споро будет?
– Бремя, бремя несносное!.. – лежа на койке без сна, стонал Петр в такой тоске, как будто вправду навалилась на него одного вся тяжесть России.
– Для чего ты мучишь раба Твоего? – повторял слова Моисея к Богу. – И почему я не нашел милости пред очами Твоими, и Ты возложил и на меня бремя всего народа сего? Разве я носил во чреве весь народ сей и разве я родил его, что Ты говоришь мне: неси его на руках твоих, как нянька носит ребенка, к земле, которую Ты обещал? Я один не могу нести всего народа сего, потому что он тяжел для меня. Когда Ты так поступаешь со мною, то лучше умертви меня, если я и не нашел милости пред очами Твоими, чтоб мне не видеть бедствия моего.
Вдруг опять вспомнил сына и почувствовал, что вся эта страшная тяжесть, мертвая косность России – в нем, в нем одном – в сыне!
Наконец, неимоверным усилием воли овладел собою, позвал денщика, оделся, сел в шлюпку и вернулся во дворец, где ожидали его вызванные по делу о плутовстве и взятках сенаторы.
VI
Князь Меншиков, князья Яков и Василий Долгорукие, Шереметев, Шафиров, Ягужинский, Головкин, Апраксин и прочие теснились в маленькой приемной рядом с токарною.
Все были в страхе. Помнили, как года два назад двух взяточников, князя Волконского и Опухтина, публично секли кнутом, жгли им языки раскаленным железом. Передавались шепотом странные слухи: будто бы офицеры гвардии и другие военные чины назначены судьями сенаторов.
Но за страхом была надежда, что минует гроза, и все пойдет по-старому. Успокаивали изречения древней мудрости: «кто пред Богом не грешен, кто пред царем не виноват? Неужто всех станут вешать? У всякого Ермишки свои делишки. Всяка жива душа калачика хочет. Грешный честен, грешный плут, яко все грехом живут».
Вошел Петр. Лицо его было сурово и неподвижно; только глаза блестели, да в левом углу рта была легкая судорога.
Ни с кем не здороваясь, не приглашая сесть, обратился он к сенаторам с речью, видимо заранее обдуманной:
– Господа Сенат! Понеже я писал и говорил вам сколько крат о нерадении вашем и лакомстве, и презрении законов гражданских; но ничего слова не пользуют, и все указы в ничто обращаются; того ради, ныне паки и в последний подтверждаю: всуе законы писать, когда их не хранить, или ими играть, как в карты, прибирая масть к масти, чего нигде в свете так нет, как у нас. Что же из сего последует? Видя воровство ненаказанное, редкий кто не прельстится – и так мало-помалу все в бесстрашие придут, людей разорят. Божий гнев подвигнут, и сие паче партикулярной измены может быть всему государству не токмо бедство, но и конечное падение. Того ради, надлежит взяточников так наказывать, яко бы кто в самый бой должность свою преступил, или как самого государственного изменника…
Он говорил, не глядя им в глаза. Опять чувствовал свое бессилие. Все слова, как об стену горох. В этих покорных, испуганных лицах, смиренно опущенных глазах – все та же мысль: «Грешный честен, грешный плут, яко все грехом живут».
– Отныне чтоб никто не надеялся ни на какие свои заслуги! – заключил Петр, и голос его задрожал гневом. – Сим объявляю: вор, в каком бы звании ни был, хотя б и сенатор, судим быть имеет военным судом…
– Нельзя тому статься! – заговорил князь Яков Долгорукий, грузный старик, с длинными белыми усами на одутловатом, сизо-багровом лице, с детски-ясными глазами, которые смотрели прямо в глаза царю. – Нельзя тому статься, государь, чтоб солдаты судили сенаторов. Не токмо чести нашей, но и всему государству Российскому сим афронт учинишь неслыханный!
– Прав князь Яков! – вступился Борис, Шереметев, рыцарь Мальтийского ордена. – Ныне вся Европа российских людей за добрых кавалеров почитает. Для чего же ты бесчестишь нас, государь, кавалерского звания лишаешь? Не все же воры…
– Кто не вор, изменник! – крикнул Петр, с лицом, искаженным яростью. – Аль думаешь, не знаю вас? Знаю, брат, вижу насквозь! Умри я сейчас – ты первый станешь за сына моего, злодея! Все вы с ним заодно!..
Но опять неимоверным усилием воли победил свой гнев. Отыскал глазами в толпе князя Меншикова и проговорил глухим, сдавленным, но уже спокойным голосом:
– Александра, ступай за мною!
Они вместе вышли в токарную. Князь, маленький, сухонький, с виду хрупкий, на самом деле, крепкий как железо, подвижный как ртуть, с худощавым, приятным лицом, с необыкновенно живыми, быстрыми и умными глазами, напоминавшими того уличного мальчишку-разносчика, который некогда кричал: «Пироги подовы!» – юркнул в дверь за царем, весь съежившись, как собачонка, которую сейчас будут бить.
Низенький, толстый Шафиров отдувался и вытирал пот с лица. Длинный, как шест, тощий Головкин весь трясся, крестился и шептал молитву. Ягужинский упал в кресло и стонал; у него подвело живот от страху.
Но, по мере того, как из-за дверей слышался гневный голос царя и однообразно-жалобный голос Меншикова – слов нельзя было разобрать – все успокаивались. Иные даже злорадствовали: светлейшему- де не впервой: кости у него крепкие – с малых лет к царской дубинке привык. Ништо ему! Изловчится, вывернется!
Вдруг за дверью послышался шум, крики, вопли. Обе половинки двери распахнулись, и вылетел Меншиков. Шитый золотом кафтан его был разодран; голубая андреевская лента в клочьях, ордена и звезды на груди болтались, полуоторванные; парик из царских волос – некогда Петр в знак дружбы дарил ему свои волосы, каждый раз, когда стригся – сбит на сторону; лицо окровавлено. За ним гнался царь с обнаженным кортиком и с неистовым криком:
– Я тебя, сукин сын!..
– Петинька! Петинька! – раздался голос царицы, которая, как всегда, в самую нужную минуту точно из- под земли выросла.
Она удержала его на пороге, заперла дверь токарной, и оставшись наедине с ним, прижалась к нему всем телом и уцепилась, повисла у него на шее.
– Пусти, пусти! Убью… – кричал он в бешенстве.
Но она обнимала его все крепче и крепче, повторяя: