писал, то явно намерение к бунту не токмо в мыслях имел, но и в действо весьма произвесть умышлял. И то все в прежних повинных своих утаил не беспамятством, а лукавством, знатно, для таких же впредь дел и намерения. Однако же совесть нашу не хотим иметь пред Богом нечисту, дабы наносам без испытания верить. В последний [раз] спрашиваю, правда ль, что волей писал?
Царевич молчал.
– Жаль мне тебя, Феодоровна, – сказал Петр, – а делать нечего. Буду пытать.
Алексей взглянул на отца, на Ефросинью и понял, что ей не миновать пытки, ежели он, царевич, запрется.
– Правда, – произнес он чуть слышно, и только что это произнес, страх опять исчез, опять ему стало все безразлично.
Глаза Петра блеснули радостью.
– В какую же меру «ныне» писал?
– В ту меру, чтоб за меня больше вступились в народе, применяясь к ведомостям печатным о бунте войск в Мекленбургии. А потом подумал, что дурно, и вымарал…
– Так, значит, бунту радовался?
Царевич не ответил.
– А когда радовался, – продолжал Петр, как будто услышав неслышный ответ, – то, чаю, не без намерения: ежели б впрямь то было, к бунтовщикам пристал бы?
– Буде прислали б за мной, то поехал бы. А чаял быть присылке по смерти вашей, для того… – остановился, еще больше побледнел и кончил с усилием: – Для того, что хотели тебя убить, а чтоб живого отлучили от царства, не чаял…
– А когда бы при живом? – спросил Петр поспешно и тихо, глядя сыну прямо в глаза.
– Ежели б сильны были, то мог бы и при живом, – ответил Алексей так же тихо.
– Объяви все, что знаешь, – опять обратился Петр к Ефросинье.
– Царевич наследства всегда желал прилежно, – заговорила она быстро и твердо, как будто повторяла то, что заучила наизусть. – А ушел оттого, будто ты, государь, искал всячески, чтоб ему живу не быть. И как услышал, что у тебя меньшой сын, царевич Петр Петрович, болен, говорил мне: «Вот видишь, батюшка делает свое, а Бог – свое!» И надежду имел на сенаторей: «Я-де старых всех переведу, а изберу себе новых, по своей воле». И когда слыхал о каких видениях или читал в курантах, что в Питербурхе тихо, говаривал, что видение и тишина недаром: «Либо-де отец мой умрет, либо бунт будет»…
Она говорила еще долго, припоминала такие слова его, которых он сам не помнил, обнажала такие тайны сердца его, которых он сам не видел.
– А когда господин Толстой приехал в Неаполь, царевич хотел из цесарской протекции к Папе Римскому, и я его удержала, – заключила Ефросинья.
– Все ли то правда? – спросил Петр сына.
– Правда, – ответил царевич.
– Ну ступай, Феодоровна. Спасибо тебе!
Царь подал ей руку. Она поцеловала ее и повернулась, чтобы выйти.
– Маменька! Маменька! – опять вдруг весь потянулся к ней царевич и залепетал, как в бреду, сам не помня, что говорит. – Прощай, Афросьюшка!.. Ведь, может быть, больше не свидимся. Господь с тобой!..
Она ничего не ответила и не оглянулась.
– За что ты меня так?.. – прибавил он тихо, без упрека, только с бесконечным удивлением, закрыл лицо руками и услышал, как за нею затворилась дверь.
Петр, делая вид, что просматривает бумаги, поглядывал на сына исподлобья, украдкою, как будто ждал чего-то.
Был самый тихий час ночи, и тишина казалась еще глубже, потому что было светло как днем.
Вдруг царевич отнял руки от лица. Оно было страшно.
– Где ребеночек?.. Ребеночек где?.. – заговорил он, уставившись на отца недвижным и горящим взором. – Что вы с ним сделали?..
– Какой ребенок? – не сразу понял Петр.
Царевич указал на дверь, в которую вышла Ефросинья.
– Умер, – сказал Петр, не глядя на сына. – Родила мертвым.
– Врешь! – закричал Алексей и поднял руки, словно грозя отцу. – Убили, убили!.. Задавили аль в воду, как щенка, выбросили!.. Его-то за что, младенца невинного?.. Мальчик, что ль?
– Мальчик.
– Когда б судил мне Бог на царстве быть, – продолжал Алексей задумчиво, как будто про себя, – наследником бы сделал… Иваном назвать хотел… Царь Иоанн Алексеевич… Трупик, трупик-то где?.. Куда девали?.. Говори!..
Петр молчал.
Царевич схватился за голову. Лицо его исказилось, побагровело.
Он вспомнил обыкновение царя сажать в спирт мертворожденных детей, вместе с прочими «монстрами», для сохранения в Кунсткамере.
– В банку, в банку со спиртом!.. Наследник царей всероссийских в спирту, как лягушонок, плавает! – захохотал он вдруг таким диким хохотом, что дрожь пробежала по телу Петра. Он подумал опять: «Сумасшедший!» и почувствовал то омерзение, подобное нездешнему ужасу, которое всегда испытывал к паукам, тараканам и прочим гадам.
Но в то же мгновение ужас превратился в ярость: ему показалось, что сын смеется над ним, нарочно «дурака ломает», чтоб запереться и скрыть свои злодейства.
– Что еще больше есть в тебе? – приступил он снова к допросу, как будто не замечая того, что происходит с царевичем.
Тот перестал хохотать так же внезапно, как начал, откинулся головой на спинку кресла, и лицо его побледнело, осунулось, как у мертвого. Он молча смотрел на отца бессмысленным взором.
– Когда имел надежду на чернь, – продолжал Петр, возвышая голос и стараясь сделать его спокойным, – не подсылал ли кого к черни о том возмущении говорить или не слыхал ли от кого, что чернь хочет бунтовать?
Алексей молчал.
– Отвечай! – крикнул Петр, и лицо его передернула судорога.
Что-то дрогнуло и в лице Алексея. Он разжал губы с усилием и произнес:
– Все сказал. Больше говорить не буду.
Петр ударил кулаком по столу и вскочил.
– Как ты смеешь!..
Царевич тоже встал и посмотрел на отца в упор. Опять они стали похожи друг на друга мгновенным и как будто призрачным сходством.
– Что грозишь, батюшка? – проговорил Алексей тихо. – Не боюсь я тебя, ничего не боюсь. Все ты взял у меня, все погубил, и душу, и тело. Больше взять нечего. Разве убить. Ну что ж, убей! Мне все равно.
И медленная, тихая усмешка искривила губы его. Петру почудилось в этой усмешке бесконечное презрение.
Он заревел как раненый зверь, бросился на сына, схватил его за горло, повалил и начал душить, топтать ногами, бить палкою, все с тем же нечеловеческим ревом.
Во дворце проснулись, засуетились, забегали. Но никто не смел войти к царю. Только бледнели да крестились, подходя к дверям и прислушиваясь к страшным звукам, которые доносились оттуда: казалось, там грызет человека зверь.
Государыня спала в Верхнем дворце. Ее разбудили. Она прибежала, полуодетая, но тоже не посмела войти.
Только, когда все уже затихло, приотворила дверь, заглянула и вошла на цыпочках, крадучись за спиною мужа.
Царевич лежал на полу без чувств, царь – в креслах, тоже почти в обмороке.
Послали за лейб-медиком Блюментростом. Он успокоил государыню, которая боялась, что царь убил