Все подбежали к царю и повлекли его вон из палаты.
Петр вдруг весь опустился, ослабел, присмирел и стал послушен, как ребенок: шел, куда вели, делал, что хотели.
В сенях застенка Толстой, заметив, что у царя руки в крови, велел подать рукомойник. Он стал покорно умываться. Вода порозовела.
Его вывели из крепости, усадили в шлюпку и отвезли во дворец.
Толстой и Меншиков не отходили от царя. Чтобы занять и развлечь, говорили о посторонних делах. Он слушал спокойно, отвечал разумно. Давал резолюции, подписывал бумаги. Но потом не мог вспомнить того, что делал тогда, как будто провел все это время во сне или в обмороке. О сыне сам не заговаривал, точно забыл о нем вовсе.
Наконец, в шестом часу вечера, когда донесли Толстому и Меншикову, что царевич при смерти, они должны были напомнить о нем государю. Тот выслушал рассеянно, как будто не понимал, о чем говорят. Однако сел опять в шлюпку и поехал в крепость.
Царевича перенесли из пыточной палаты в каземат на прежнее место. Он уже не приходил в себя.
Государь и министры пошли в комнату умирающего. Когда узнали, что он не причащался, то захлопотали, забегали с растерянным видом. Послали за соборным протопопом, отцом Георгием. Он прибежал, запыхавшись, с таким же испуганным видом, как у всех, торопливо вынул из дароносицы запасные Дары, совершил глухую исповедь, пробормотал разрешительные молитвы, велел приподнять голову умирающего, поднес потир и лжицу к самым губам его. Но губы были сжаты, зубы крепко стиснуты. Золотая лжица ударялась о них и звенела в трепетной руке отца Георгия. На плат спадали капли крови. На лицах у всех был ужас.
Вдруг в бесчувственном лице Петра промелькнула гневная мысль.
Он подошел к священнику и сказал:
– Оставь! Не надо.
И царю показалось или только почудилось, что умирающий улыбнулся ему последнею улыбкою.
В тот же самый час, как вчера, на том же самом месте, у изголовья царевича, солнце осветило белую стену. Белый как лунь старичок держал в руках чашу, подобную солнцу.
Солнце потухло. Царевич вздохнул, как вздыхают засыпающие дети.
Лейб-медик пощупал руку его и сказал что-то на ухо Меншикову. Тот перекрестился и объявил торжественно:
– Его высочество, государь-царевич Алексей Петрович преставился.
Все опустились на колени, кроме царя. Он был неподвижен. Лицо его казалось мертвее, чем лицо умершего.
VIII
«В России когда-нибудь кончится все ужасным бунтом и самодержавие падет, ибо миллионы вопиют к Богу против царя», – писал ганноверский резидент Вебер из Петербурга, извещая о смерти царевича.
«Кронпринц скончался не от удара, как здесь утверждают, а от меча или топора, – доносил резидент императорский Плейер. – В день его смерти никого не пускали в крепость, и перед вечером заперли ее. Голландский плотник, работавший на новой башне собора и оставшийся там на ночь незамеченным, вечером видел сверху близ пыточного каземата головы каких-то людей и рассказал о том своей теще, повивальной бабке голландского резидента. Тело кронпринца положено в простой гроб из плохих досок; голова несколько прикрыта, а шея обвязана платком со складками, как бы для бритья».
Голландский резидент Яков де Би послал донесение Генеральным Штатам, что царевич умер от растворения жил и что в Петербурге опасаются бунта.
Письма резидентов, вскрываемые в почтовой конторе, представлялись царю. Якова де Би схватили, привели в Посольскую канцелярию и допрашивали «с пристрастием». Взяли за караул и голландского плотника, работавшего на Петропавловском шпице, и тещу его, повивальную бабку.
В опровержение этих слухов послано от имени царя русским резидентам при чужеземных дворах составленное Шафировым, Толстым и Меншиковым известие о кончине царевича:
«По объявлении сентенции суда сыну нашему, мы, яко отец, боримы были натуральным милосердия подвигом, с одной стороны, попечением же должным о целости и впредь будущей безопасности государства нашего – с другой, и не могли еще взять в сем многотрудном и важном деле своей резолюции. Но всемогущий Бог, восхотев через собственную волю и праведным своим судом, по милости своей, нас от такого сумнения и дом наш, и государство от опасности и стыда освободити, пресек вчерашнего дня (писано июня в 27 день) его, сына нашего Алексея, живот по приключившейся ему, при объявлении оной сентенции и обличении его столь великих против нас и всего государства преступлений, жестокой болезни, которая вначале была подобна апоплексии. Но хотя потом он и паки в чистую память пришел, и, по должности христианской, исповедался и причастился Святых Тайн, и нас к себе просил, к которому мы, презрев все досады его, со всеми нашими здесь сущими министры и сенаторы пришли, и он чистое исповедание и признание тех всех своих преступлений против нас, со многими покаятельными слезами и раскаянием, нам принес и от нас в том прощение просил, которое мы, по христианской и родительской должности, и дали. И тако он сего июня 26, около 6 часов пополудни, жизнь свою христиански скончал».
Следующий за смертью царевича день, 27 июня, девятую годовщину Полтавы, праздновали как всегда: на крепости подняли желтый с черным орлом триумфальный штандарт, служили обедню у Троицы, палили из пушек, пировали на почтовом дворе, а ночью – в Летнем саду, на открытой галерее над Невою, у подножия петербургской Венус; как сказано было в реляции, довольно веселились под звуки нежной музыки, подобной вздохам любви из царства Венус:
В ту же ночь тело царевича положено в гроб и перенесено из тюремного каземата в пустые деревянные хоромы близ комендантского дома в крепости.
Утром вынесено к Троице, и «дозволено всякого чина людям, кто желал, приходить ко гробу его, царевича, и видеть тело его, и со оным прощаться».
В воскресенье 29 июня опять был праздник – тезоименитство царя. Опять служили обедню, палили из пушек, звонили во все колокола, обедали в Летнем дворце; вечером прибыли в Адмиралтейство, где спущен был новый фрегат «Старый дуб», на корабле происходила обычная попойка; ночью сожжен фейерверк, и опять веселились довольно.
В понедельник 30 июня назначены похороны царевича. Отпевание было торжественное. Служили митрополит Рязанский Стефан, епископ Псковский Феофан, еще шесть архиереев, два митрополита Палестинских, архимандриты, протопопы, иеромонахи, иеродиаконы и восемнадцать приходских священников. Присутствовали государь, государыня, министры, сенаторы, весь воинский и гражданский стан. Несметны толпы народа окружали церковь.
Гроб, обитый черным бархатом, стоял на высоком катафалке, под золотою белою парчою, охраняемый почетным караулом четырех лейб-гвардии Преображенского полка сержантов со шпагами наголо.
У многих сановников головы болели от вчерашней попойки, в ушах звенели песни шутов:
И в этот ясный летний день казались особенно мрачными тусклое пламя надгробных свечей, тихие звуки надгробного пения:
И заунывно повторяющийся возглас диакона:
– Еще молимся о упокоении души усопшего раба Божия Алексия, и о еже проститися ему всякому прегрешению вольному же и невольному.
И глухо замирающий вопль хора:
Кто-то в толпе вдруг заплакал громко, и содрогание пронеслось по всей церкви, когда запели последнюю песнь: