Она долго смотрела на него молча своим светлым неподвижным взором, словно застланным пленкою, как взор ночных птиц. Потом вдруг печально улыбнулась и стала тихо гладить ему рукою щеку и волосы:
– Сиротинка ты мой бедненький! Ни отца, ни матери. И заступиться некому. Загрызут овечку волки лютые, заклюют голубчика белого вороны черные. Ох, жаль мне тебя, жаль, родненький! Не жилец ты на свете…
От этого безумного бреда последней царицы, казавшейся здесь, в Петербурге, жалобным призраком старой Москвы, от этой тлеющей роскоши, от этой тихой, теплой комнаты, в которой как будто остановилось время, веяло на царевича холодом смерти и ласкою самого дальнего детства. Сердце его грустно и сладко заныло. Он поцеловал мертвенно-бледную, исхудалую руку с тонкими пальцами, с которой спадали тяжелые древние царские перстни.
Она опустила голову, как будто задумалась, перебирая круглые кральковые четки: от тех кральков – кораллов – дух нечистый бегает, «понеже кралек крестообразно растет».
– Все мятется, все мятется, очень худо деется! – заговорила она опять, точно в бреду, с возрастающей тревогою. – Читал ли ты, внучек, в Писании:
Глаза ее загорелись было, но тотчас вновь, как угли пеплом, подернулись прежнею мутною пленкою.
– Да нет, не дождусь, не увижу! Прогневила я, грешная, Господа… Чует, ох, чует сердце беду. Тошно мне, внучек, тошнехонько… И сны-то нынче снятся все такие недобрые, вещие…
Она оглянулась боязливо, приблизила губы к самому уху его и прошептала:
– Знаешь ли, внучек, чт
– Кто, царица?
– Не разумеешь? Слушай же, как тот сон мне приснился, может, тогда и поймешь. Лежу я будто бы на этой самой постели и словно жду чего-то. Вдруг – настежь дверь, и входит
Царевич давно уже понял, что приходил к ней отец не во сне, а наяву. И вместе с тем чувствовал, как бред сумасшедшей передается ему, заражает его.
– Кто же это был, царица? – повторил он с жадным и жутким любопытством.
– Не разумеешь? Аль забыл, что у Ефрема-то в книге о втором пришествии сказано: «Во имя Симона
Она уставила на него глаза свои, расширенные ужасом, и повторила задыхающимся шепотом:
– Он самый и есть. Петр – Антихрист… Антихрист!
КНИГА ТРЕТЬЯ
I
Дневник фрейлины Арнгейм
Проклятая страна, проклятый народ! Водка, кровь и грязь. Трудно решить, чего больше. Кажется, грязи. Хорошо сказал датский король: «Ежели московские послы снова будут ко мне, построю для них свиной хлев, ибо где они постоят, там полгода жить никто не может от смрада». По определению одного француза: «Московит – человек Платона, животное без перьев, у которого есть все, что свойственно природе человека, кроме чистоты и разума».
И эти смрадные дикари, крещеные медведи, которые становятся из страшных жалкими, превращаясь в европейских обезьян, себя одних считают людьми, а всех остальных – скотами. В особенности же к нам, немцам, ненависть у них врожденная, непобедимая. Они полагают себя оскверненными нашим прикосновением. Лютеране для них немногим лучше дьявола.
Ни минуты не осталась бы я в России, если бы не долг любви и верности к ее высочеству, моей милостивой госпоже и сердечному другу кронпринцессе Софии Шарлотте. Что бы ни случилось, я ее не покину!
Буду писать этот дневник так же, как обыкновенно говорю, по-немецки, отчасти по-французски. Но некоторые шутки, пословицы, песни, слова указов, отрывки разговоров рядом с переводом буду сохранять и по-русски.
Отец мой – чистый немец из древнего рода саксонских рыцарей, мать – полька. За первым мужем, польским шляхтичем, долго жила она в России, недалеко от Смоленска, и хорошо изучила русский язык. Я воспитывалась в городе Торгау, при дворе польской королевы, где также было много московитов. С детства слышала русскую речь. Говорю плохо, не люблю этого языка, но хорошо понимаю.
Чтобы хоть чем-нибудь облегчить сердце, когда бывает слишком тяжело, я решила вести записки, подражая болтуну из древней басни, который, не смея вверить тайны своей людям, нашептал ее болотным тростникам. Я не желала бы, чтобы строки эти когда-либо увидели свет; но мне отрадно думать, что они попадутся на глаза единственному из людей, чье мнение для меня всего дороже в мире, – моему великому учителю Готфриду Лейбницу.
В то самое время, когда думала о нем, получила от него письмо. Просит разузнать о жалованье, которое следует ему в качестве состоящего на русской службе тайного юстиц- рата[11]. Боюсь, что никогда не увидит он этого жалованья.
Чуть не плакала от грусти и радости, когда читала письмо его. Вспоминала наши тихие прогулки и беседы в галереях Зальцдаленского замка, в липовых аллеях Герренгаузена, где нежные зефиры в листьях