иногда, что десять строк в день не мог внятно перевесть». Борис Волков, переводчик Иностранной коллегии, придя в отчаяние над переводом «Le jardinage de Quintiny» («Огородная книга») и убоясь царского гнева, перерезал себе жилы.
Нелегко дается русским наука.
Большая часть этих переводов, которые стоят неимоверных трудов, пота и, можно сказать, крови, никому не нужна и никем не читается. Недавно множество книг, не проданных и не помещавшихся в лавке, сложили в амбар на оружейном дворе. Во время наводнения залило их водою. Одна часть подмочена, другая испорчена конопляным маслом, которое оказалось вместе с книгами, а третью съели мыши.
Были в театре. Большое деревянное здание, «комедиальный амбар», недалеко от Литейного двора. Начало представления в 6 часов вечера. «Ярлыки», входные билеты на толстой бумаге, продаются в особом чулане. За самое последнее место 40 копеек. Зрителей мало. Если бы не двор, актеры умерли бы с голоду. В зале, хотя стены обиты войлоками, холодно, сыро, дует со всех сторон. Сальные свечи коптят. Дрянная музыка фальшивит. В партере все время грызут орехи, громко щелкая, и ругаются. Играли «Комедию о Дон-Педре и Дон-Яне», русский перевод немецкой переделки французского Дон-Жуана. После каждого явления занавес, «шпалер», опускался, оставляя нас в темноте, что означало перемену места действия. Это очень сердило моего соседа, камергера Бранденштейна. Он говорил мне на ухо: «Какая же это, черт, комедия! – Welch ein Hund von Komцdie ist das!» Я едва удерживалась от смеха. Дон-Жуан в саду говорит соблазненной им женщине:
«Приди, любовь моя! Вспомяни удовольствования полное время, когда мы веселость весны без препятия и овощ любви без зазрения употреблять могли. Позволь через смотрение цветов наши очи и через изрядную оных воню чувствования наши наполнить».
Мне понравилась песенка:
После каждого действия следовала интермедия, которая оканчивалась потасовкою.
У Биберштейна, успевшего заснуть, вытащили из кармана шелковый платок, а у молодого Левенвольда – серебряную табакерку.
Представлена была также «Дафнис, гонением любовного Аполлона в древо лавровое превращенная».
Аполлон грозит нимфе:
Та отвечает:
В это время у входа в театр подрались пьяные конюхи. Их побежали усмирять, тут же высекли. Слова бога и нимфы заглушались воплями и непристойной бранью.
В эпилоге появились «махины и летания».
Наконец, утренняя звезда Фосфорус объявила:
Нам дали рукописную афишу о предстоящем в другом балагане зрелище: «С платежом по полтине с персоны, итальянские марионеты, или куклы длиною в два аршина, по театру свободно ходить и так искусно представлять будут, как почти живые, “Комедию о докторе Фавсте”. Також и ученая лошадь будет по-прежнему действовать».
Признаюсь, не ожидала я встретить Фауста в Петербурге, да еще рядом с ученою лошадью!
Недавно в этом же самом театре давались «Драгие смеяные, или Дражайшее потешение» – «Presieuses ridicules» Мольера. Я достала и прочла. Перевод сделан по приказанию царя одним из шутов его, «Самоедским Королем», должно быть с пьяных глаз, потому что ничего понять нельзя. Бедный Мольер! В чудовищных самоедских «галантериях» – грация пляшущего белого медведя.
Лютый мороз с пронзительным ветром – настоящая ледяная буря. Прохожие не успевают заметить, как отмораживают носы и уши. Говорят, в одну ночь между Петербургом и Кроншлотом замерзло 700 человек рабочих.
На улицах, даже в середине города, появились волки. На днях ночью у Литейного завода, следовательно, недалеко от театра, где только что играли «Дафниса и Аполлона», волки напали на часового и свалили его с ног; другой солдат прибежал на помощь, но тотчас же был растерзан и съеден. Также на Васильевском острове, близ дворца князя Меншикова, среди бела дня волки загрызли женщину с ребенком.
Не менее волков страшны разбойники. Будки, шлагбаумы, рогатки, часовые «с большими грановитыми дубинами» и ночные караулы наподобие гамбургских, по-видимому, ничуть не стесняют мазуриков. Каждую ночь – либо кража со взломом, либо грабеж с убийством.
П.А.Толстой.
Ф.Я. Лефорт.
Г. И. Головкин.
Ф.М. Апраксин.
Подул гнилой ветер – и все растаяло. Непроходимая грязь. Вонь болотом, навозною жижей, тухлою рыбою. Повальные болезни – горловые нарывы, сыпные и брюшные горячки.
Опять мороз. Гололедица. Так скользко, что шагу ступить нельзя, не опасаясь сломить шею.
И такие перемены всю зиму.
Не только свирепая, но и как будто сумасшедшая природа.
Противоестественный город. Где уж тут искусствам и наукам процветать! По здешней пословице – не до жиру, быть бы живу.
Ассамблея у Толстого.
Зеркала, хрустали, пудра, мушки, фижмы и фантажи, приседанья и шарканья – совсем как в Европе, где-нибудь в Париже или в Лондоне.
Сам хозяин – человек любезный и ученый. Переводит «Метаморфосеос, или Пременение Овидиево» и «Николы Махиавеля, мужа благородного, флорентийского, увещания политические». Танцевал со мной менуэт. Говорил «кумплименты» из Овидия – сравнивал меня с Галатеей за белизну кожи, «аки мрамора», и за черные волосы, «аки цвет гиацинта». Забавный старик. Умница, но в высшей степени плут. Вот некоторые изречения этого нового Макиавелли:
«Надобно, когда счастье идет, не только руками, но и ртом хватать и в себя глотать».
«В высокой фортуне жить, как по стеклянному полу ходить».
«Без меры много давленный цитрон вместо вкусу дает горечь».
«Ведать разум и нрав человеческий – великая философия; и труднее людей знать, нежели многие книги наизусть помнить».
Слушая умные речи Толстого – он говорил со мной то по-русски, то по-итальянски – под нежную музыку французского менуэта, глядя на изящное собрание кавалеров и дам, где все было почти совсем как в Париже или Лондоне, я не могла забыть того, что видела только что по дороге: перед Сенатом, на Троицкой площади, те же самые колья с теми же самыми головами казненных, которые торчали там еще в мае, во время маскарада. Они сохли, мокли, мерзли, оттаивали, опять замерзали и все-таки еще не совсем истлели.