Эйла не ответила. Когда они прошли с полкилометра, она сказала:
— Вон тот белый дом. Ну, я пошла.
— Так обязательно приезжай завтра, приезжай, не то испортишь мне все рождество.
Эйла пошла, и между ними словно воздвиглась преграда. Ясное дело, они у всех на виду. Вокруг со всех сторон стояли дома. Чувствовалось, что на них смотрят. На полпути Эйла остановилась, обернулась и помахала рукой. Потом повернулась и вскоре скрылась за углом дома. Терхо медленно шел вслед по раскисшей дороге и украдкой приглядывался к дому, так, чтобы это было не слишком заметно. Дом казался знакомым, словно когда-то, в детстве, он жил в нем.
Местность тут была ровная и низкая, словно весь мир опустился на метр или два. Березовые рощи просматривались насквозь, будто оконное стекло в трещинах. К вечеру разъяснело. В красных тонах открылось небо, и на все лег красноватый отсвет, даже сам воздух стал красноватым. Солнце зашло. Казалось, будто в осень вклинился зимний вечер. Начало подмораживать. Когда он прошел еще километра два, песчаный настил дороги стал отвердевать. Над дорогой рдели ягоды рябины — несомненно, они остались с начала осени. Он вспомнил, как валялся в военном госпитале; у него была ангина и нарывы в горле. Когда он пил, вода шла у него носом. Его лихорадило, дышалось трудно. За окном, казалось, всегда стоял мрак и шел дождь. Электричество горело чуть ли не круглые сутки, словно они отсиживались в подземном бункере, хотя в действительности палата была на четвертом этаже. Он мечтал об одном: прогуляться на воле по легкому морозцу, глотнуть свежего воздуха. Когда он оправился от ангины, ему сперва вырезали гланды, а потом опухоль на ноге, а когда он уже мог передвигаться без костылей, старшая сестра сразу задала ему работу: натирать до блеска вощеные полы. Толкая по коридору тяжелый механический полотер, он слышал, как врач говорил ассистенту: чем скорее ребята будут выписываться, тем лучше. Они слишком податливы душой и до того привыкают к госпитальной жизни, что им трудно распроститься с ней. Жизнь за стенами госпиталя пугает их, и они норовят остаться здесь. За два дня до рождества его отослали в часть — пускай снова входит в колею армейской жизни. Он хромал, нога болела, на улице моросил дождь, мир был бесцветен. Зашел в магазин посмотреть рождественские подарки и купил для себя дешевые издания немецких поэтов: Гёте, Мёрике, Новалиса. Такая возможность — купить иностранные книги — представлялась ему впервые. Книги остались непрочитанными. Он не вернулся в Хельсинки учиться, а устроился весною в налоговое управление. Ему вспомнилось, как, лежа в госпитале, он решил: всякий раз, как он будет дышать свежим воздухом на легком морозе, он будет вспоминать, что валялся в госпитале, а вот сейчас он идет по легкому морозцу и дышит свежим воздухом. С той поры прошло несколько лет, и это воспоминание приходило не чаще, чем раз в полгода — в год, и в эти моменты у него почему-то всегда появлялось то же ощущение, какое он испытывал тогда, когда за два дня до рождества под моросящим дождем отправился из госпиталя в бесцветный, сырой и грязный на вид город.
Внезапно он ощутил под ногами дорогу и увидел, что это та самая дорога, которая ведет на станцию и у которой стоит дом Эйлы. Было уже совсем темно, и он спокойно мог пройти мимо. На дороге стояли двое мужчин — один с велосипедом — и разговаривали. Когда он приблизился, мужчины повернулись в его сторону, и он сообразил, что неловко будет пройти мимо, не сказав ни слова: так не принято в провинции. Мужчины, должно быть, удивлены, гадают, зачем он здесь. Он спросил у них, не укажут ли они ему, где живет Салимяки, и — уже задним числом — испугался: а вдруг один из них окажется Салимяки? Мужчины указали ему дом — до него было метров сто. От дороги к дому ответвлялась тропинка. Он сам забрался в лабиринт, и теперь этот лабиринт не отпускал его. Мужчины смотрели ему вслед, и, пройди он прямо по дороге, они бы крикнули ему, что он пропустил поворот. Он свернул на тропинку, и ему стало не по себе: какое ребячество, какая глупость! Нечто похожее находило на него временами лет десять назад: какая-то робость, он насилу мог заставить себя идти по дороге навстречу людям. Иной раз он заранее представлял себе встречу — и все сходило благополучно, но это не всегда выручало. Из дома, конечно, видели, что к ним идут, в провинции всегда замечают, когда к дому направляется посторонний. В передней кто-то вышел ему навстречу, и он рассыпался в извинениях, что обеспокоил их в такое время — на рождество. Потом нашелся, что сказать, и спросил, где живет Салминен. Низкий мужской голос ответил ему. Он поблагодарил и поклонился, изобразив на лице любезность, хотя в прихожей было совершенно темно.
Мужчины по-прежнему стояли на дороге. Проходя мимо, он слегка приподнял берет — он совсем забыл, что на нем берет, — и снова надел. Можно было бы послать Эйле какой-нибудь подарок, передать через этого Салимяки, мелькнула у него мысль, и он попытался припомнить, нет ли у него в кармане чего- либо подходящего. Потом подумал, что дед-мороз наверняка вспомнит о встрече с ним, когда придет к Салминенам, и скажет, что какой-то молодой человек спрашивал о них. Они удивятся — кто бы это мог быть? Спросят приметы. Салимяки их не сможет описать — разве что детально рассмотрел гостя, когда тот проходил мимо окна. А проходил ли он мимо окна? Если Салимяки скажет, что это был худой молодой человек в берете и непромокаемом плаще, Эйла все поймет. Ему стало до того стыдно, что он даже остановился. Но в конце концов, возможно, Салимяки и не разглядел его. Тогда они наверняка весь вечер и завтрашний день будут удивляться этой встрече.
Он вошел в станционный зал ожидания — тут было светло. Хотел купить билет, но касса открывалась лишь за полчаса до отхода поезда. Он сел на тот же стул, на котором недавно сидела Эйла, и потрогал пальцами сиденье — фанерное, с просверленными дырочками, образующими звездчатый узор. Он еще не отдышался и уронил спичечный коробок на пол, когда стал закуривать. Станционный служащий нес к окну большую, сделанную из прозрачной бумаги звезду. Очевидно, внутри нее была батарейка от карманного фонарика, а сама звезда заинвентаризована как станционное имущество и снабжена номерком. Он встал.
— Ничего, сидите, сидите, — сказал станционный служащий, но он все же вышел во двор и, миновав крайний фонарный столб, остановился в тени у границы светового круга. Как раз здесь-то и росли кусты, высаженные в виде крючковатых букв, составлявших название станции. Он потрогал их носком ботинка. По путям, через рельсы, шагал дед-мороз, по-женски, обеими руками, подобрав полы длинного пальто. В зубах у него была сигарета, он держал ее торчком, чтобы не опалить бороду. Дед-мороз исчез за станционным зданием. Казалось, все это видится Терхо во сне, о котором он завтра и не вспомнит. Он докурил сигарету и вернулся в зал ожидания взглянуть, не открылась ли касса. Окошечко было открыто, и ему подумалось, что вот примерно через такое же окошечко исповедуются католики. В Италии в стенах женских монастырей есть отверстия с вращающимися полками. Кто хочет избавиться от детей, кладет ребенка на полку и нажимает звонок. Приходит монашка, поворачивает полки и забирает ребенка — все устроено так, что стоящий снаружи ей не виден. Одинокие матери не боятся приносить детей в монастыри, и это спасает жизнь многим новорожденным. Тамошние попы понимают, что с человеком всякое может приключиться. Чего только они не узнают о жизни, изо дня в день выслушивая исповеди и не требуя никаких объяснений.
II
Он открыл входную дверь тихонько, как только мог, но, когда закрывал ее, замок все же щелкнул. С этим ничего нельзя было поделать. Замок щелкал неумолимо, как бы осторожно ни закрывать дверь. А постараешься закрыть беззвучно, щелкнет еще громче. Темная комната была как театральная ложа во время представления, освещенные окна напротив — как маленькие сцены. Когда он зажег свет, комната превратилась в такую же сцену — комната холостяка, куда мать заходит, чтобы рассеять свои подозрения, отец — поговорить как мужчина с мужчиной, а горничная — показаться в блузке с глубоким вырезом. Он разулся и лег на кровать, головой к окну, так что видны были верхняя часть двери и стенное зеркало. Зеркало было как маленькое окошко в другую освещенную комнату, которая, чуть накренясь, находилась на месте прихожей. В такую потайную комнату ему случалось заглядывать мальчиком, когда он оставался дома один, — через овальное зеркало. Разумеется, он понимал, что видит всего лишь собственную комнату, но, глядя на переиначенное отражение в зеркале, он по несколько минут кряду мог тешить себя иллюзией, будто заглядывает в чужую комнату, куда никогда не заходил и не зайдет. При мысли, что он может там оказаться, его охватывал страх: оттуда нельзя вернуться, туда можно лишь войти через вон ту дверь, приоткрытую в другой мир, существующий на месте этого.
В дверь постучали. Он был так глубоко погружен в раздумье, что не услышал стука. Лишь когда