Придя на следующий день к Арсене, г-жа де Пьен увидела, что она смотрит, не отрываясь, на букет редких цветов, стоящий на столике возле ее кровати.
— Букет мне прислал господин де Салиньи, — сказала она, — он справлялся также о моем здоровье, но сам не заходил.
— Какие прекрасные цветы! — суховато заметила г-жа де Пьен.
— Прежде я очень любила цветы, — проговорила больная со вздохом, — и он баловал меня… Господин де Салиньи баловал меня, дарил мне самые красивые цветы, какие только мог найти… Но теперь цветы мне ни к чему… У них слишком сильный запах… Возьмите их, сударыня; он не рассердится, если я подарю вам букет.
— Но, милая, ведь вам приятно смотреть на цветы, — сказала гораздо мягче г-жа де Пьен, тронутая глубокой печалью, прозвучавшей в голосе бедной Арсены. — Я возьму лишь цветы, которые пахнут. Оставьте себе камелии.
— Нет, я ненавижу камелии… Они напоминают мне единственную ссору, которая у нас вышла… когда я жила с ним.
— Не вспоминайте об этих безумствах, дорогое дитя.
— Однажды, — продолжала Арсена, пристально смотря на г-жу де Пьен, — я увидела в его спальне красивую розовую камелию, стоявшую в стакане с водой. Я хотела взять ее, он не позволил. Он даже не дал мне дотронуться до цветка. Я заартачилась, наговорила ему глупостей. Он взял стакан с камелией, поставил его в шкаф, запер дверцу, а ключ положил в карман. Я взъерепенилась, даже разбила фарфоровую вазу, которой он очень дорожил. Все было напрасно. Я поняла, что цветок ему подарила какая-то порядочная женщина, но кто она — я так и не узнала.
Говоря это, Арсена не сводила пристального, даже злого взгляда с г-жи де Пьен, а та невольно опустила глаза. Наступило довольно длительное молчание, нарушаемое лишь тяжелым дыханием больной. Г-жа де Пьен смутно припомнила историю с камелией. Однажды, когда она обедала у г-жи Обре, Макс попросил ее последовать примеру тетушки и тоже подарить ему букет по случаю дня его рождения. Она вытащила, смеясь, из прически камелию и протянула ему. Но почему столь ничтожный факт сохранился у нее в памяти? Г-жа де Пьен не смогла этого объяснить. И это почти испугало ее. Охватившее ее смятение едва успело рассеяться, как вошел Макс, и г-жа де Пьен почувствовала, что краснеет.
— Спасибо за цветы, — сказала Арсена, — но мне плохо от них… Они не пропадут: я подарила их госпоже де Пьен. Не заставляйте меня говорить, мне это запрещено. Может быть, почитаете немного?
Макс сел и начал читать вслух. Полагаю, что на этот раз никто его не слушал. Каждый из них, не исключая и самого чтеца, следил за ходом своих мыслей.
Госпожа де Пьен поднялась, собираясь уйти, и оставила было цветы на столе, но Арсена напомнила ей о них. Итак, она унесла с собой букет, недовольная тем, что проявила ненужную щепетильность, не сразу приняв такой пустяк. «Что тут может быть дурного?» — думала она. Но дурно было уже то, что она задавала себе этот простой вопрос.
На этот раз Макс зашел к ней, хотя она его не приглашала. Они сели и, не смотря друг на друга, так долго молчали, что обоим стало неловко.
— Меня глубоко печалит состояние этой бедной девушки, — проговорила наконец г-жа де Пьен. — Надежды, по-видимому, больше нет.
— Вы видели врача? — спросил Макс. — Что он говорит?
Госпожа де Пьен покачала головой.
— Ей уже немного дней осталось провести на этом свете. Сегодня утром ее соборовали.
— На нее было больно смотреть, — сказал Макс, подойдя к окну, вероятно, для того, чтобы скрыть свое волнение.
— Конечно, тяжко умирать в ее годы, — сокрушенно проговорила г-жа де Пьен. — Но проживи она дольше — как знать? — быть может, это обернулось бы несчастьем для нее… Не допустив, чтобы бедняжка наложила на себя руки, провидение пожелало дать ей время на покаяние… Это величайшая милость, всю важность которой она теперь и сама сознает… Аббат Дюбиньон очень доволен ею. Не стоит слишком жалеть ее, Макс!
— Не знаю, нужно ли жалеть того, кто умирает молодым… — ответил он довольно резко. — Впрочем, мне хотелось бы умереть молодым. Но хуже всего для меня — это видеть ее страдания.
— Телесные страдания бывают нередко полезны для души.
Макс молча сел в противоположном конце комнаты, в темном углу, наполовину скрытом тяжелыми занавесями. Г-жа де Пьен работала или притворялась, что работает, обратив глаза на вышивание, но ей казалось, будто она ощущает, как некую тяжесть, устремленный на нее взгляд Макса. Ей чудилось, что этот взгляд, которого она пыталась избежать, скользит по ее рукам, плечам, по ее лбу. Вот он остановился на ее ножке, и она торопливо спрятала ее под юбкой. Быть может, сударыня, есть доля правды в том, что говорят о магнетическом флюиде[29].
— Вы знакомы с адмиралом де Риньи[30]? — неожиданно спросил Макс.
— Да, немного.
— Вероятно, мне придется попросить вас о небольшом одолжении… о рекомендательном письме к нему…
— Для чего?
— В последние дни я кое-что надумал, — продолжал он с наигранной веселостью. — Хочу исправиться, совершить какой-нибудь поступок, достойный доброго христианина. Но не знаю, как взяться за это…
Госпожа де Пьен бросила на него строгий взгляд.
— И вот к чему я пришел, — продолжал он. — Я очень жалею, что не знаю ратного дела, но этому можно научиться. Впрочем, я неплохо стреляю… и, как я уже имел честь доложить вам, мне безумно хочется уехать в Грецию и постараться убить какого-нибудь турка для вящей славы креста.
— В Грецию! — вскричала г-жа де Пьен, роняя клубок.
— Да, в Грецию. Здесь я бездельничаю, скучаю; я ни на что не годен, не приношу никакой пользы; нет на свете человека, которому я был бы нужен. Почему бы мне не уехать в Грецию, дабы стяжать там лавры или сложить голову во имя правого дела? Да я и не вижу иного средства прославиться при жизни или увековечить свое имя после смерти, а это было бы мне очень по душе. Представьте себе, сударыня, какая это будет честь для меня, когда в печати появится следующая заметка: «Нам сообщили из Триполицы, что Макс де Салиньи, молодой филэллин[31], подававший самые большие надежды» — ведь в газете можно так выразиться — «подававший самые большие надежды, пал жертвой своей пламенной преданности святому делу веры и свободы. Свирепый Куршид-паша[32] настолько пренебрег приличиями, что приказал отрубить ему голову…» А по мнению света, это как раз худшее, что у меня есть, не правда ли, сударыня?
Он рассмеялся неестественным смехом.
— Вы серьезно говорите, Макс? Вы действительно собираетесь в Грецию?
— Вполне серьезно, сударыня; постараюсь только, чтобы мой некролог появился как можно позже.
— Но что вам делать в Греции? Солдат у греков и так достаточно… Из вас вышел бы превосходный воин, я уверена, но…
— Великолепный гренадер пяти с половиной футов! — воскликнул он, вскакивая на ноги. — Надеюсь, греки не настолько привередливы, чтобы отказаться от такого новобранца. Кроме шуток, — проговорил он, снова падая в кресло, — мне кажется, это лучшее, что я могу сделать. Я не в состоянии жить в Париже (он произнес это не без запальчивости); я несчастен здесь, я наделаю глупостей… У меня нет сил сопротивляться… Но мы еще поговорим об этом; я еду не сегодня, но все же уеду… О да, это необходимо; я дал себе клятву. Знаете, вот уже два дня как я учу греческий.
Госпожа де Пьен, читавшая в свое время лорда Байрона[33], припомнила эту греческую фразу, рефрен одного из мелких стихотворений поэта. Перевод ее, как вам известно, дан в примечании: «Жизнь моя, я вас люблю». Таков один из учтивых оборотов речи, принятых в