пылали. Он был бос и одет в длинное черное одеяние, на котором как раз против сердца был нашит красно- синий крест. Это знак, отличающий смертников. Ворот рубахи, весь в складочках, точно брыжи, спадал ему на плечи и грудь. Тонкий беловатый шнур, отчетливо выделявшийся на черной ткани одежды, опоясывал его тело затейливыми узлами, поддерживавшими его руки и ладони в положении, которое принимают на молитве. В руках он нес небольшое распятие и изображение пресвятой девы. Духовник был полный, низенький, упитанный, краснощекий и, видимо, добродушный человек, но он, должно быть, с давних пор занимался этим делом и видывал всякие виды.
За духовником следовало бледное существо, слабое и хрупкое, с мягким и робким выражением лица. Оно было одето в коричневую блузу и короткие штаны с черными чулками. Я принял бы его за нотариуса или альгуасила на отдыхе, если бы на голове у него не было серой широкополой шляпы вроде тех, которые носят на бое быков пикадоры. При виде распятия он почтительно снял шляпу, и тут я заметил на ее тулье маленькую лестницу из слоновой кости, прикрепленную в виде кокарды. Это был палач.
Осужденный принужден был согнуться, чтобы пройти в калитку, затем он выпрямился во весь рост, необыкновенно широко раскрыл глаза, обвел быстрым взглядом толпу и глубоко вздохнул. Мне казалось, что он тянул в себя воздух с тем удовольствием, какое испытывает человек, долго сидевший в узком и душном подземелье. У него было странное выражение: совсем не страх, а какое-то беспокойство. Вид у него был покорный. Ни заносчивости, ни напускной храбрости. Я подумал, что при сходных обстоятельствах я был бы не прочь иметь такую же выправку.
Духовник велел ему опуститься перед распятием на колени: он повиновался и поцеловал стопы отвратительного изображения. Все присутствующие были растроганы и хранили глубокое молчание. Духовник заметил это и, подняв руки, чтобы высвободиться из широких рукавов, стеснявших его ораторские жесты, начал говорить речь, которую он произносил, очевидно, не в первый раз, произносил громко, подчеркнуто и вместе с тем монотонно, так как в ней регулярно повторялись одни и те же интонации. Он отчетливо и вполне правильно выговаривал каждое слово на отличном кастильском языке[16], который был, надо думать, очень мало понятен осужденному. Он начинал каждую фразу визгливым тоном, потом поднимался до фальцета, а кончал на густых и низких нотах.
В общем, он говорил осужденному, которого называл своим братом, следующее: «Вы заслужили свою смерть; присуждая вас к виселице, вам выказали даже снисхождение, ибо преступления ваши безмерны». Он сказал несколько слов о совершенных в свое время убийствах и долго толковал о том, что в юности казнимый стал безбожником и что безбожие и привело его к гибели. Затем, постепенно воодушевляясь, он продолжал: «Но что такое эта заслуженная вами казнь, которую вы сейчас претерпите, по сравнению с неслыханными страданиями, перенесенными ради вас нашим божественным спасителем? Посмотрите на эту кровь, на эти раны...» и т. д. Следовало длинное перечисление крестных мук, описываемых с преувеличениями, свойственными испанскому языку, и разъясняемых на примере отвратительной статуи, о которой я уже упоминал. Конец речи был много удачнее начала. Здесь, хотя и слишком пространно, говорилось о том, что милосердие господа бесконечно и что искреннее раскаяние может обезоружить его гнев.
Осужденный поднялся с колен, довольно сурово взглянул на священника и сказал: «Отец! Достаточно было сказать, что я отправляюсь на небо. Пойдем!»
Духовник вернулся в тюрьму, весьма довольный своею проповедью. Два францисканца заступили его место возле осужденного; им надлежало покинуть его в самую последнюю минуту.
Сначала осужденного уложили на циновку, которую палач потянул к себе, но не сильно, точно по молчаливому уговору между ним и виновным. Это чистая формальность, создающая видимость исполнения буквы приговора, гласящего: «Удавить, провлачив сначала на вретище».
Покончив с этим, несчастного взгромоздили на осла, которого палач подвел на недоуздке. По бокам шагали францисканцы, а впереди двигались длинные ряды монахов этого ордена и мирян, состоящих членами братства
Сказать по правде, я люблю католические церемонии и очень хотел бы в них верить. В такого рода обстановке они имеют то преимущество, что действуют на толпу гораздо сильнее, чем наша тележка, жандармы и невзрачное, омерзительное шествие, сопровождающее во Франции каждую казнь. А кроме того (и за это я особенно люблю кресты и процессии), они лучше всего помогают скрасить последние минуты осужденного. Начать с того, что похоронная пышность льстит человеческому тщеславию — чувству, покидающему нас позже всех остальных. А затем, с детства почитаемые, молящиеся за него монахи, песнопения, голоса людей, собирающих на мессы, — все это должно его оглушать, отвлекать, не позволять думать об ожидающей его участи. Стоит ему повернуть голову направо — и францисканец твердит ему о бесконечном милосердии божием. Слева другой францисканец каждую минуту готов превозносить мощное предстательство св. Франциска. Он идет на казнь, как рекрут среди двух офицеров, которые наблюдают и уговаривают. «Но у него не остается ни одной минуты покоя!» — воскликнет философ. Тем лучше. Непрерывно поддерживаемое возбуждение мешает ему отдаться своим мыслям, которые измучили бы его гораздо сильнее.
Только тут я понял, почему монахи — и как раз те, что принадлежат к орденам нищенствующих, — оказывают такое влияние на простолюдинов. Да простят мне наши нетерпимые либералы, но монахи эти являются утешением и опорой несчастных от самой их колыбели и до смерти. Что же может быть ужаснее подобной каторги: в течение трех дней подряд беседовать с человеком, посылаемым на смерть! Думаю, что если бы мне грозило повешение, я ничего не имел бы против двух францисканцев для собеседования.
Маршрут, по которому следовала процессия, был довольно извилистый, так как нужно было выбирать самые широкие улицы.
Я пошел со своим провожатым по более короткой дороге с тем расчетом, чтобы еще раз выйти навстречу осужденному.
Я заметил, что в промежуток времени между выходом из тюрьмы и появлением на той улице, где я его снова увидел, несчастный сгорбился. Он мало-помалу сдавал: голова его упала на грудь и держалась как будто только на коже шеи. И тем не менее я не обнаружил на его лице испуганного выражения. Он, не отрываясь, смотрел на образок, бывший у него в руках. А когда бедняга отводил глаза, он глядел на двух францисканцев и слушал их с видимым интересом.

Мне следовало бы тогда же ретироваться, но меня стали упрашивать пройти на главную площадь и подняться к какому-то торговцу, где я мог смотреть на казнь с высоты балкона или уклониться при желании от зрелища и отступить в глубину комнаты. Я согласился.
Никакой давки на площади не было. Торговки фруктами и зеленью не покинули своих мест. Всюду можно было свободно пройти. Виселица, украшенная гербом Арагона, стояла напротив изящного здания мавританского стиля, напротив Шелковой биржи (