говоря ни слова, обнял ее – мы были с ней одного роста – и тут же устремился на завоевание могучих форм этого монументального воплощения арийского здоровья. Она с неожиданным для меня пылом ответила на мои ласки, а ведь я считал ее корыстной.
Она, конечно, такой и была, но сразу в двух планах. Я было уже расширил сферу своего наступления, но тут меня вспугнул Момо, который, с удивлением заметив, что к нему вниз больше не летит сено, подставил лесенку, высунул в люк свою косматую голову и дико загоготал, выкрикивая: «Астигася, Мамуэль!» И тут же исчез, я услышал его удаляющийся топот, вероятно, он побежал во въездную башню рассказать матери, какой оборот принимают события.
Биргитта поднялась с сена, куда я ее повалил, и, сверкнув в мою сторону холодными маленькими глазками, произнесла на своем тяжеловесном, хотя и правильном французском языке:
– Я никогда не отдамся человеку, который имеет такие взгляды на брак, как вы.
– У дяди были точно такие же взгляды, – – отпарировал я, едва оправившись от удивления.
– Это совсем другое дело, – стыдливо отвернувшись, промолвила Биргитта. – Он был уже старенький.
Так, значит, с ее точки зрения, я в том возрасте, когда еще могу жениться на ней. Я посмотрел на Биргитту, ее простодушие меня ужасно забавляло.
– Я не собираюсь жениться, – твердо заявил я.
– А я не собираюсь отдаваться вам.
Крыть мне было нечем. Но чтобы показать ей, как мало я придаю значения всей этой словесной ерунде, я снова принялся ее ласкать. Лицо ее мгновенно смягчилось, и она не противилась мне.
В последующие дни я не пытался больше ее уговаривать, но всякий раз, когда она оказывалась в пределах досягаемости, я не упускал случая пустить в ход руки, и надо полагать, что отвращения это у нее не вызывало, так как подобных случаев становилось все больше. И тем не менее ей понадобилось добрых три недели, чтобы смириться с провалом своего плана No1 и ограничиться планом No2. И даже тогда это не превратилось в беспорядочное отступление, она уступала методически, строго по расписанию, в соответствии с намеченным планом.
Однажды вечером, когда я заглянул к ней в комнату – у нас уже дошло до этого, – она мне сказала:
– Завтра, Эмманюэль, я тебе отдамся.
– Но почему не сейчас?
Биргитта не предвидела такого оборота дела и была явно захвачена врасплох, на минуту она, видимо, даже заколебалась в своем решении.
Но верность плану победила.
– Завтра, – сказала она твердо.
– В котором точно часу? – насмешливо осведомился я.
Но моя ирония не дошла до Биргитты. И она вполне серьезно ответила:
– После обеда.
С той самой сиесты (это случилось в июле 1976 года, помню, стояла страшная жара) я поселил Биргитту в комнате рядом с моей спальней.
Биргитта была в восторге от этого соседства. Она приходила ко мне в постель по утрам – на заре, в два часа дня – во время послеобеденного отдыха, и по вечерам, и тогда оставалась допоздна. Я всегда был рад ее приходу, но в те дни, когда она бывала нездорова, я испытывал даже некоторое облегчение: можно было наконец всласть отоспаться.
Меня подкупала в Биргитте ее полнейшая естественность. Она требовала наслаждения, как ребенок пирожного. И, получив его, вежливо меня благодарила. Она без конца твердила, что мои ласки доставляют ей какое-то особое удовольствие. («Ах, Эмманюэль, что у тебя за руки!») Честно говоря, я не видел оснований для таких восторгов, так как сверх обычного я с ней ничего не делал, а тискать молодое тело кому ума недоставало.
Кроме того, самым отрезвляющим образом на меня действовало то, что, как я понимал, для Биргитты во мне существовали только мои руки, мужская сила и мой бумажник. Я говорю о бумажнике потому, что каждый раз, как мы с ней попадали в город, она замирала у витрин с разными «финтифлюшками», как называл их мой дядя, и ее маленькие поросячьи глазки расширялись от вожделения, когда она мне показывала на выбранную ею вещь.
Даже самые простые люди не так уж просты, как кажутся. Биргитта, не отличаясь умом, сумела разгадать мой характер и, не будучи натурой тонкой, обладала совсем неплохим вкусом. С безошибочной интуицией она угадывала, где следует остановиться в своих притязаниях, а купленные ею вещи никогда не вызывали у меня раздражения.
Поначалу я временами задумывался над ее нравственной сущностью. Но очень скоро я понял, что мои раздумья беспредметны. Биргитта не была ни доброй, ни злой. Просто она была. И этого вполне достаточно. Она устраивала меня сразу в двух планах: когда я сжимал ее в своих объятиях и когда я покидал ее, поскольку я тут же забывал о ее существовании.
Август близился к концу, и я предложил Биргитте остаться еще на недельку. К моему удивлению, она отказалась.
– У меня же родители... – сказала она.
– Да тебе на них наплевать.
– Это почему же? – спросила она, оскорбленная.
– Да ты им ни разу не написала.
– Просто я большая лентяйка на письма.
Будущее показало, что на письма она была совсем не лентяйка. Но просто намеченная дата – есть намеченная дата. И план есть план. Отъезд был назначен на 31 августа.
В последние дни Биргитта скисла. Ее в Мальвиле хорошо приняли. Парнишка, работавший с ней в паре, угождал ей во всем. Оба рабочих, особенно Жермен, были в полном восторге от ее габаритов. Момо, засунув руки в карманы, исходил слюной, глядя на нее.
И даже Мену, если отбросить в сторону ее скорее принципиальное, нежели органическое отвращение к сексуальной распущенности, питала к ней уважение.
– До чего же здорова девка, – говорила она, – А в работе – прямо зверь.
Да и Биргитте житье у нас пришлось по вкусу. Ей нравилось и наше жаркое южное солнце, и наша кухня, и бургундские вина, и «финтифлюшки», и мои ласки. Я сознательно упоминаю о себе в последнюю очередь, так как совершенно не представляю, какое место в иерархии этих приятных для нее вещей занимал я. Ясно одно, что все это, вместе взятое, отнюдь не заглушило в ней голоса здравого смысла и рассудительности. Что значат все радости французского рая по сравнению с тем, что сулит ее немецкое будущее? Ведь где-то там какой-то доктор каких-то наук рано или поздно предложит ей руку и сердце.
Двадцать восьмое августа пришлось на воскресенье, и Биргитта, которая не принадлежала к тем женщинам, что откладывают сборы до последней минуты, начала не спеша укладывать вещи и готовиться к отъезду. И тут ее охватила паника: она поняла, что в ее чемоданах не хватит места, чтобы затолкать туда все мои щедрые дары. В воскресенье и понедельник магазины закрыты. Придется ждать до вторника, то есть волей-неволей она все-таки дотянет – и для нее это было кошмарно – до пресловутой «последней минуты».
Я извлек ее из бездны отчаяния, предложив воспользоваться одним из моих чемоданов. По ее настоятельной просьбе я накатал для нее на клочке желтой оберточной бумаги, попавшейся мне в эту минуту под руку, те нежные слова, что я шептал ей накануне вечером в ресторане, с подробным описанием ласк, ждущих ее по возвращении в Мальвиль. Исполнив сей труд, я передал листок Биргитте. И хотя литературные достоинства этой писанины были весьма сомнительны, Биргитта блестящими глазами пожирала мои слова и ланиты ее пылали. Она мне обещала, вернувшись в Германию, перечитывать их каждую неделю на сон грядущий.
Мне бы и в голову не пришло требовать от нее подобного. Она обещает мне это по собственной инициативе, заливаясь слезами, и бережно убирает желтый листочек в чемодан, приобщая его к остальным трофеям, полученным в Мальвиле.
Биргитте не удалось приехать на Рождество, я даже не подозревал, что это может меня так расстроить. Ведь для меня Рождество и так не слишком радостный день. Пейсу, Колен и Мейсонье весело праздновали