кюре уж никак не может обратиться, чтобы выяснить, правду ли мы говорим, – это мой дядя.
Мрачный взор кюре, оторвавшись от моих ясных глаз, натолкнулся на ладьеобразную ухмылочку Колена. Он попал в положение мушкетера, у которого во время дуэли шпага отлетела метров на десять в сторону, во всяком случае, такой образ мне рисуется, когда спустя некоторое время я пересказываю наш разговор с кюре своим приятелям.
– Ну что же, помолитесь, помолитесь! – говорит наконец аббат Леба язвительно. – И тому и другому это не помешает, ох еще как не помешает!
Он поворачивается к нам спиной, словно отдает нас в руки Дьявола. И своей шаркающей походкой, сгорбившись, выставив вперед длинный нос и тяжелый подбородок, медленно удаляется в ризницу, и дверца гулко захлопывается за ним.
Когда снова воцаряется безмолвие, я, молитвенно скрестив на груди руки, устремляю взор на слабый свет, исходящий из дарохранительницы, и говорю тихо, но так, чтобы было слышно Колену:
– Господи, прости меня за то, что я оскорбил религию!
Если бы в этот момент дверцы дарохранительницы, озарившись вдруг ярким светом, разверзлись и оттуда раздался торжественный и звучный, как у диктора, голос: 'Я прощаю тебя, дитя мое, но в наказание повелеваю тебе прочитать десять раз «Отче наш», – меня бы, видимо, это даже не удивило. Но голос не прозвучал, и волей-неволей мне пришлось самому наложить на себя наказание: десять раз прочитать «Отче наш». Я уже готов был для ровного счета десять раз отбарабанить и «Богородицу», но сообразил, что, если паче чаяния сам господь бог – протестант, ему может оказаться неугодным, что я так возвеличиваю Деву Марию.
Я успел лишь трижды прочесть молитву, когда Колен, толкнув меня локтем в бок, проговорил:
– Чего ты там бормочешь? Пошли!
Я повернул к малышу голову. И строго взглянул на него.
– Подожди! Я должен отбыть наказание, которое он на меня наложил.
Колен молчит. Он молча простоит рядом со мной все это время. Не проронив ни слова. Ни о чем не спрашивая. Не удивляясь.
Я не задумываюсь сейчас над тем, был ли я тогда достаточно чистосердечен. Для мальчишки одиннадцати лет – все игра, серьезных проблем еще просто не существует, Но меня поражает то мужество, с которым я, минуя посредничество аббата Леба, решился выйти на прямую связь с господом богом.
Апрель 1970 года: следующий межевой столб. Я перескакиваю через целых двадцать лет. Мне не очень легко сразу же, сбросив короткие штанишки, облачиться в брюки взрослого человека. Вот я уже 34-летний, директор школы в Мальжаке, мы сидим с дядей на кухне в «Семи Буках», друг против друга, и он попыхивает своей трубкой. Торговля лошадьми идет у него удачно, вернее, даже слишком удачно. Чтобы расширить дело, дяде нужно прикупить земли. Но стоит ему приглядеть земельный участок, как цена его тут же удваивается – Самюэля Конта считают богатым человеком.
– Взять хотя бы Берто. Ты его знаешь. Два года морочил мне голову. А сейчас заломил такую цену! А в общем, плевать я хотел на эту ферму Берто. Я ведь о ней подумывал только на худой конец. Скажу тебе, Эмманюэль, без утайки: вот что бы мне хотелось заполучить, так это Мальвиль.
– Мальвиль!
– Да, – говорит дядя, – Мальвиль.
– Да на кой черт он тебе сдался? – с искренним изумлением спрашиваю я. – Там же ничего нет, кроме леса да развалин.
– Эх, братец ты мой, – вздыхает дядя, – видно, придется тебе объяснить, что же такое Мальвиль. Прежде всего это шестьдесят пять гектаров отличной земли, правда, сейчас она поросла лесом, но лес-то молодой, ему не больше пятидесяти лет. Мальвиль – это также виноградник, который давал лучшее в нашем крае вино еще во времена моего папаши. Виноград, конечно, придется сажать заново, но ведь землято – какая она была, такая и осталась. А знаешь, какой в Мальвиле подвал, второго такого в Мальжаке не сыщешь: со сводчатыми потолками, прохладный и огромный, как внутренний двор в школе. Кроме того, Мальвиль-это крепостная стена, приладь к ней навесы, а из камня – его там хоть завались, и уже обтесанного, только изволь наклониться да поднять – строй сколько душе угодно стойла да конюшни. И потом, Мальвиль здесь, рядом, рукой подать, одна лишь стена отделяет его от «Семи Буков». Можно подумать, – добавил он, не улавливая всей комичности этих слов, – что замок служит продолжением фермы. Как будто когда-то он уже принадлежал ей.
Наш разговор состоялся после ужина. Дядя сидел боком к кухонному столу, потягивал трубку, он распустил ремень, штаны чуть сползли, и мне виден был его впалый живот.
Я смотрю на дядю, и он понимает, что я угадал его мысли.
– Да ничего не попишешь, – говорит он. – Запорол я такое дело! – Новая затяжка табачком. – Разругался вдребезги с Гримо.
– Кто такой Гримо?
– Доверенное лицо графа. Пользуясь тем, что граф – а тот постоянно живет в Париже – полностью доверяет ему и без него шагу не шагнет, этот самый Гримо решил содрать с меня взятку. Он назвал ее «вознаграждение за переговоры».
– Ну что ж, звучит вполне прилично.
– И ты так считаешь? – говорит дядя. Он снова затягивается.
– И сколько же?
– Двадцать тысяч.
– Силен!
– Конечно, сумма немалая. Но можно было поторговаться. А вместо этого я взял да и написал графу, А граф-то, этот дурак набитый, взял да и переслал мое письмо Гримо. И этот подлец пожаловал ко мне выяснять отношения.
Дядя вздыхает, и вздох его тонет в клубах табачного дыма.
– Тут я снова дал маху. И на этот раз окончательно все испортил. Я отчехвостил этого проходимца. Как видишь, и в шестьдесят лет случается делать глупости. В делах нельзя распускать свой норов, запомни это хорошенько, Эмманюэль. Даже когда сталкиваешься с самым отпетым негодяем. Потому что и у негодяя, и у самого последнего подонка, оказывается, все-таки есть самолюбие. Он не простил мне нашего с ним разговора. Я послал еще два письма графу, но он ни на одно мне так и не ответил.
Мы молчим. Я слишком хорошо знаю дядю, чтобы лезть к нему в минуты неудач с пустыми словами утешения. Он не терпит, чтобы его жалели. Вот он уже распрямляет плечи, кладет ноги на стул, запускает большой палец левой руки за пояс и говорит:
– Да, ничего не скажешь, прогорело дельце, прогорело... А вообще, обойдусь и без Мальвиля. Ведь жил я без него до сих пор, и неплохо жил. Зарабатываю я вполне достаточно и главное – занимаюсь делом, которое мне по нутру. Я сам себе хозяин, и никто мне особо не докучает. Я нахожу, что жизнь – забавная штука. Здоровье у меня крепкое, лет двадцать я еще наверняка протяну. А больше мне и не надо.
Дядя явно просчитался. Мы разговаривали с ним в воскресенье вечером. А в следующее воскресенье, возвращаясь с футбольного матча из Ла-Рока, дядя вместе с моими родителями погиб в автомобильной катастрофе.
От Мальжака до Ла-Рока всего каких-то пятнадцать километров, но этого оказалось достаточно, чтобы невесть откуда налетевший автобус раздавил нашу малолитражку, прижав ее к дереву. Если бы все шло как обычно, дядя отправился бы на матч с подручными в своем микроавтобусе «пежо», но машина стояла в мастерской на ремонте, а грузовичка «ситроен», служившего для перевозки лошадей, не было на месте – один из дядиных клиентов настоял, чтобы купленную лошадь выслали к нему в воскресенье. Я тоже мог оказаться в родительской малолитражке, но случилось так, что в это самое утро один из моих великовозрастных учеников разбился на мотоцикле и во второй половине дня мне пришлось отправиться в ЛаРок в больницу, узнать, как он себя чувствует.
Будь жив аббат Леба, он сказал бы: «Провидение спасло тебя, Эмманюэль». Да, но почему именно меня? Самое ужасное заключается в том, что, сколько ни задавай себе вопросов, на них все равно не найти ответа. Лучше об этом вообще не думать. Но вот этото и не удается. Насколько нелепым было случившееся несчастье, настолько же было велико и желание осмыслить его.
Три изуродованных тела привезли в «Семь Буков», и мы с Мену оставались при них, поджидая, пока