вынужден был... по делам... поехать... — С отвращением он отчеканил: — ...во Францию, в Париж...
Он замолчал, снова закрыл глаза, и кровь отхлынула от его лица.
— Париж, Рудольф, — столица всех пороков!
Он вдруг выпрямился на стуле и посмотрел на меня глазами, в которых горела ненависть.
— Ты понимаешь?
Я ничего не понял, но взгляд его вселял в меня такой ужас, что я еле слышно пробормотал:
— Да, отец.
Он снова заговорил приглушенным голосом:
— Бог... в своем гневе... покарал мое тело... и душу.
Его взгляд был устремлен куда-то в пространство.
— Я заразился дурной болезнью, — продолжал он с невероятным отвращением, — я лечился и вылечился... но душа моя не исцелилась.
Наступило долгое молчание, затем он словно спохватился, что я тут, и по привычке спросил:
— Дрожишь?
— Нет, отец.
Он снова заговорил:
— Я возвратился в Германию... признался во всем... твоей матери... и решил... что отныне...
Помолчав, он продолжал, теперь уже спокойно, словно читал молитву:
— И тогда я дал пресвятой деве торжественный обет: если ребенок, которого родит жена, будет сыном, я посвящу его служению пресвятой деве.
Он взглянул мне в глаза:
— Родился сын — такова была воля пресвятой девы.
Я вдруг совершил отчаянный поступок — я встал.
— Сядь, — сказал он, не повышая голоса.
— Но, отец...
— Сядь.
Я сел.
— Когда я кончу, ты скажешь.
Я пробормотал: «Да, отец», но уже знал, что, когда он кончит, я не смогу вымолвить ни слова.
— Рудольф, с тех пор, как ты достиг возраста... когда уже совершают... проступки... я каждый раз взваливал... бремя ответственности за них...
Он закашлялся.
— Но и тебе, Рудольф... когда ты будешь рукоположен в священники... придется... если я к тому времени... буду еще жив... принять бремя... моих грехов... на свои плечи...
Я сделал движение, и он закричал:
— Не перебивай меня!
Он снова закашлялся, и на этот раз так надрывно, что согнулся в три погибели над столом. Внезапно я подумал, что, если он умрет, мне не придется стать священником.
— Если я умру, — как бы угадав мои мысли, продолжал он, и волна стыда залила меня, — если я умру... до того, как ты будешь рукоположен... я дал распоряжение... твоему будущему опекуну... чтобы с моей смертью... ничего не изменилось. И даже после моей смерти... Рудольф... после моей смерти... твой долг... долг священника... быть ходатаем за меня... перед богом.
Казалось, он ждет, что я что-нибудь скажу. Но я не мог выдавить из себя ни слова.
— Возможно, Рудольф, — начал он снова, — тебе... иногда казалось... что я строже с тобой... чем с твоими сестрами... или с твоей матерью... Но пойми... Рудольф... пойми... ты... ты... не вправе... слышишь... не вправе... совершать... проступки!.. Как будто, — продолжал он с гневом, — как будто... недостаточно... моих собственных прегрешений... вы все... в этом доме... еще отягощаете... мое бремя... все... — он вдруг перешел на крик, — вы отягощаете его... каждый день!
Он встал и принялся расхаживать по комнате. Голос его задрожал от бешенства:
— Вот что вы делаете... со мной! Вы меня... губите! Все! Все! Вы... закапываете меня! С каждым днем... вы закапываете меня... все глубже!
Потеряв над собой власть, он стал надвигаться на меня. Я смотрел на него, словно громом пораженный, — он еще никогда не бил меня.
Когда между нами оставался какой-нибудь шаг, он остановился, глубоко вздохнул, обошел мой стул и бросился на колени перед распятием. Я автоматически поднялся.
— Сиди, где сидишь, — крикнул он через плечо, — тебя это не касается!
Он начал читать «Отче наш», выговаривая слова неторопливо и тщательно, как делал это всегда, когда молился.
Он долго молился, затем, кончив, сел на свое место за письменным столом и так пристально посмотрел на меня, что я снова начал дрожать.
— Ты хочешь что-нибудь сказать?
— Нет, отец.
— Мне показалось, что ты хотел что-то сказать.
— Нет, отец.
— Так. Тогда можешь идти.
Я встал, вытянулся в струнку и застыл. Отец жестом отпустил меня. Я четко повернулся, вышел и затворил за собой дверь.
Я прошел в свою комнату, открыл окно и закрыл ставни. Потом я зажег лампу, сел за свой рабочий столик и начал решать задачу по арифметике. Но я не мог заниматься, горло у меня болезненно сжималось.
Я встал из-за стола, вытащил из-под кровати ботинки и принялся с усердием их чистить. Они уже успели высохнуть после школы. Я слегка смазал их ваксой, потом стал тереть суконкой. Скоро ботинки заблестели. Но я тер и тер их все сильнее и все быстрее, пока у меня не заболели руки.
В половине восьмого Мария позвонила в колокольчик, зовя нас на ужин. После ужина мы прочли вечернюю молитву, и отец задал каждому обычный вопрос: не совершил ли он сегодня какого-либо проступка? Затем он удалился в свой кабинет.
В половине девятого я отправился к себе, а в девять мама зашла в мою комнату погасить свет. Я уже лежал в постели. Не произнеся ни слова, даже не взглянув на меня, она вышла, прикрыла за собой дверь — и я остался один во мраке.
Полежав так несколько минут, я вытянулся на спине и закрыл глаза. Ноги вместе, руки скрещены на груди, веки сомкнуты. Я умер. Стоя на коленях, вся семья молилась у моей постели. Мария плакала. Это продолжалось довольно долго. Наконец отец поднялся с колеи — черный, худой, вышел деревянным шагом из комнаты, заперся в своем ледяном кабинете и сел у открытого настежь окна. Он сидел и ждал, чтобы дождь прекратился и можно было закрыть окно. Но теперь это было ни к чему. Меня не стало на этом свете, я уже не мог сделаться священником и быть заступником за него перед богом.
В понедельник я встал, как обычно, в пять часов утра. В комнате было очень холодно. Открывая ставни, я заметил, что крыша вокзала покрыта снегом.
В половине шестого я позавтракал с отцом в столовой и отправился к себе в комнату. В коридоре меня поджидала Мария. Она остановила меня и, опустив свою большую красную руку на мое плечо, тихо сказала:
— Не забудь сходить туда...
Я отвернулся и ответил:
— Схожу, Мария, — но не двинулся с места.
Рука Марии сжала мое плечо, и она прошептала: