золотом халате, но на фоне яркого утреннего солнца, чьи лучи лились в широченное гостиничное окно, был виден только его темный силуэт. Чиун смотрел на улицу. Он стоял неподвижно, вытянув руки прямо перед собой; его длинные ногти едва касались тонких желтоватых тюлевых штор, ниспадавших от потолка до пола.
— Мы закончили здесь свою работу, — говорил Чиун. — Что же мы тут делаем? В этом городе любое блюдо испорчено обильным соусом, все фруктовые соки перенасыщены ферментами, а люди изъясняются на языке, который скребет по барабанным перепонкам точно напильник. И еще — что они сделали с Лувром! Какой позор! Не нравится мне Франция. И французы не нравятся. И французский язык мне не нравится.
— Ты предпочитаешь слушать, как американцы разговаривают по-английски? — спросил Римо.
— Да, — ответил Чиун. — Точно так же, как я предпочел бы слушать рев осла.
— Скоро мы вернемся домой.
— Нет. Мы вернемся в страну Смита и автомобилестроения. Для тебя и для меня дом — Синанджу.
— Ох, только не начинай все по новой, Чиун, — сказал Римо. — Был я там. В Синанджу холодно и пусто, в тамошние жители бессердечны и коварны. По сравнению с твоей деревней Ньюарк может показаться земным раем.
— О, ты говоришь как туземец, который столь же презрительно отзывается о земле своих предков, которую любит, — сказал Чиун. — Значит, ты воистину из Синанджу.
Пока он говорил, руки его не дрогнули, пальцы не сдвинулись ни на десятую долю дюйма. Его силуэт на фоне окна походил на гипсовую статую Иисуса-пастыря.
Римо устремил свои зоркие, как у ястреба, глаза на кончики пальцев азиата, пытаясь уловить хоть малейшее их движение или едва заметное подрагивание мускулов, утомленных столь длительным напряжением, но так ничего и не увидел, кроме десяти вытянутых пальцев в дюйме от желтых штор, абсолютно ровно свисавших с потолка и абсолютно неподвижных.
— Я-то американец, — сказал Римо.
— Канец, конец, понец, — сказал Чиун. Римо начал было смеяться, но тотчас перестал, увидев, как шевельнулись шторы — медленно, точно всей своей невесомой массой, и единым движением, точно ледник, двинувшийся через континент. Шторы подались медленно вперед, на целый дюйм, и коснулись длинных ногтей Чиуна, а потом дернулись еще и покрыли тонкой тканью пальцы Чиуна; ткань обвилась вокруг каждого пальца, точно тюль был железными опилками, а пальцы азиата — магнитами.
Чиун опустил руки, и шторы мягкой волной вернулись в исходное положение.
Старик обернулся и увидел взирающего на него Римо.
— На сегодня хватит, — сказал он. — Пусть это будет тебе уроком. Даже мастер должен постоянно упражняться.
Шторы вновь повисли недвижно.
— Повтори, — попросил Римо.
— Что?
— Этот трюк со шторами.
— Но я же только что сделал.
— Я хочу посмотреть, как это у тебя получается.
— Но ты же смотрел. И ничего не увидел. Как же ты увидишь, если я опять это сделаю?
— Я знаю теперь, как ты это делаешь. Ты сделал вдох, и шторы приблизились к тебе.
— По-твоему, я вдохнул пальцами?
— А как же тогда?
— Я говорил с ними по-французски. Очень тихо, вот ты и не услышал. Даже шторы понимают французский, потому что это простой язык. Ну, немного у них хромает произношение.
— Черт побери, Чиун. Я ведь тоже Мастер Синанджу. Ты же сам мне говорил. Ты не имеешь права скрывать от меня информацию. Разве я не должен поддерживать деревню, когда твоя власть перейдет ко мне? Как же все эти милые добрые люди, кого я узнал и полюбил, как же они жить-то дальше будут, если я не смогу поставлять им золото? А как я могу это сделать, если даже не умею заставлять шторы подниматься?
— Значит, ты обещаешь?
— Что обещаю? — подозрительно спросил Римо. У него зародилось смутное ощущение, что его тянет к Чиуну, точно шторы.
— Проявить заботу о деревне. Накормить бедных, стариков и детей. Ведь Синанджу бедная деревня, сам знаешь... И трудные времена мы...
— Ладно! Ладно! Ладно! Я обещаю, обещаю, обещаю! Ну, так как ты это сделал со шторами?
— Я изъявил волю.
— Изъявил волю? Только и всего — поэтому они поднялись? — спросил Римо.
— Да. Я же неоднократно говорил тебе, что вся жизнь — это энергия. Ты должен много трудиться, чтобы заставить ее прорваться сквозь тонкую оболочку собственной кожи. Выгони эту силу за пределы собственного тела, и тогда предметы, оказавшиеся в сфере действия этой силы, могут ею контролироваться.
— О'кей. Ты объяснил мне суть дела, теперь скажи каким образом.
— Если ты не знаешь, в чем суть, ты не поймешь и способ.
— Я знаю суть, — возразил Римо.
— Тогда ты вполне можешь догадаться и о способе. И показывать тебе нечего.
— Типичный уход от ответа, — сказал Римо.
— Ты должен практиковаться, — возразил Чиун. — Тогда и ты сумеешь это делать. Тебе бы стоило начать как можно скорее, потому что я же не вечно буду скакать вокруг тебя.
— Да? А куда же ты денешься?
— Я ухожу на пенсию. У меня отложена небольшая сумма, которая позволит мне достойно провести остаток дней. В родной деревне. Окруженным уважением. Почестями. Любовью.
— Только не надо мне вешать эту лапшу на уши. В последний раз, когда ты посетил родную деревню, тебе вдогонку выслали танк.
— Ошибаешься, — сказал Чиун. — И больше не повторяй эту глупость. Хочу дать тебе один совет относительно твоих будущих обязанностей Мастера Синанджу.
— Слушаю...
— Слушай. Никогда не бери чеки. Проследи, чтобы в деревню поступало только золото. Запомни это. Когда придет время, я лично прибуду туда для инспекции. И еще: я не доверяю Смиту. Он идиот, этот Смит.
— Что-нибудь еще?
— Да. Упражняйся.
— Упражняться? В чем?
— Во всем. Ты все делаешь очень плохо.
— Папочка, — сказал Римо, встав в центре комнаты. — Лампа-дрица-опапа-буга-буга-пук!
— Что это значит?
— Это старинная американская поэтическая форма — поэзия Мун. Ты знаешь, что она означает?
— Нет. Что?
— Поцелуй себя в задницу, — сказал Римо и вышел.
Спустившись в вестибюль, Римо вышел из лифта и, не сделав и двух шагов, остолбенел, точно вдруг вспомнил, что забыл надеть брюки.
Из дальнего конца вестибюля, застеленного персидским ковром, ему приветливо улыбалась женщина. Длинноногая, темноволосая. На ней был белый брючный костюм со свободным поясом чуть выше бедер, и, хотя она сидела в кресле, Римо знал наверняка, что, стоит ей встать, на ее одежде не будет ни единой складки. Это была женщина, у которой складка одежды или морщинка на коже недопустима, как трещина на величественном монументе.
Она встала и широко развела руки, точно приглашая Римо войти в ее объятия. Ее длинные ресницы затрепетали. Глаза цвета фиалок казались еще более фиолетовыми из-за голубизны верхних век — голубизны словно природной, а не наведенной искусным визажистом.