первые пары. А Горлиха с утра собиралась к сестре в Лосинку. Там она просидит часов до трех – это к гадалке не ходи. Ключ Аннушка оставит под ковриком у двери, а сама пойдет в кино или просто прогуляется по улицам – на улице стояли последние яркие дни теплого бабьего лета. Так и повелось: как только совпадали отъезды Елизаветы Осиповны и мамаши Горловой, Аннушка оставляла ключи под ковриком. Поначалу ее терзало то, что она обманывает мать, но со временем Аннушка поняла, что все сходит гладко и Елизавета Осиповна ни о чем не догадывается, и совесть ее успокоилась. Более того, девочка была горда собой – и своей смелостью, и решительностью, и отзывчивостью, и умением дружить.
Меж тем летели, мелькали дни, недели и месяцы. Как ни странно, но роман Лары и Вадима никто не замечал, а ведь события происходили на глазах практически у всей квартиры, и даже бдительные Глаша и Горлиха оставались в счастливом неведении.
Конечно, у Лары появилась бесконечная череда поклонников – телефон обрывали. Соседи злились, а Лара миролюбиво говорила:
– Ну, не зовите вы меня к телефону, мне на все это начхать.
Смеясь, рассказывала Аннушке, как на улице останавливаются машины, если она, Лара, идет по кромке тротуара, как из вагона метро вслед за ней выскакивают обалдевшие особи мужского пола, как преподаватель по искусству речи посылает ей томные взгляды и недвусмысленные записки, кавказские мужчины на рынке бегут за ней следом, пытаясь всунуть ей то гранаты, то букет гвоздик.
– А мне, Анюта, – горячо шептала Лара, – никто не нужен, ну никто, веришь? Только он. – Лара кивала на дверь и делала огромные глаза.
– Знаешь, как у нас с ним?
Аннушка мотала головой.
– Ах, если бы ты знала! – глубоко вздыхала Лара.
Конечно, она видела, что Аннушка страдает, и, как могла, пыталась загладить неловкость: то принесет пачку дефицитных колготок, то маленький флакончик духов «Белая сирень», то купит в кулинарии обожаемые ею безе и при этом ободрит подругу словом:
– Без тебя мы бы пропали, засохла бы наша любовь, ты наш ангел-хранитель.
И тут Аннушку немного отпускало. Конечно, нести бремя обожания и тайны непросто, но ведь за правое дело же, за святое – за любовь. И бедная наперсница, повздыхав, засыпала тревожным и беспокойным сном.
Тем временем у Лары появился постоянный и неустанный поклонник. Вот уж у кого было терпение! Жил он в доме по соседству, и звали его Левушка. Был он мал ростом, тщедушен и красив томной и хрупкой немужской красотой – темные, мягкой волной, с ранними залысинами на лбу волосы, тонкий нос, печальный рот и огромные, невыразимо грустные глаза. Был он вечно в меланхолии, понурый, сумрачный, сокрушенный, но и упорный и настойчивый одновременно. Боялся до дрожи суровой Глаши и звонил в дверь три раза – Аннушке. Та впускала его – и Левушка пристраивался либо на большом, обитом медью сундуке соседки Капустиной, стоявшем в коридоре, либо проходил на кухню и, сидя на Анютиной табуретке, часами ждал Лару, печально глядя в одну точку и тяжело вздыхая.
Появлялась Лара, стремительная, как стрела, веселая, оживленная – как всегда. При виде Левушки она вздыхала, принимала из его рук дежурный букет и на его «минор» говорила строго и укоризненно:
– Лев! Ты – Лев. И это надо помнить всегда.
А потом разражалась легким и веселым хохотом.
– Ну, давно сидим? – интересовалась Лара, небрежно засовывая в молочную бутылку Левушкины гвоздики. Иногда со вздохом выпроваживала его бесцеремонно, а если была в хорошем расположении духа, то стучалась в Анютину дверь:
– Аннушка! Мы к тебе пить чай!
Аннушка влюбилась в Левушку с первого взгляда, отчаянно и безнадежно, с той силой, какая бывает только в первый раз у девицы шестнадцати лет.
Конечно же, она проворно бежала на кухню и ставила на плиту желтый эмалированный чайник, стелила на стол шелковую, с вышивкой нарядную скатерть – ох, если бы видела мама! Доставала лучшие, «гостевые», как говорила мама, кобальтовые чашки с позолотой (бабушкино наследство), вынимала ложечки. Раскладывала по «кружевным» тонким розеткам вишневое варенье. И… сидела молча, пунцовая, взволнованная, и ловила каждое Левушкино слово. За столом он слегка оживлялся, пытался увлечь Лару беседой, рассказывая ей то про новую, увлекательную книжку, то про театральную премьеру, то свежий анекдот. Лару хватало примерно на сорок минут. Потом она поднималась из-за стола и говорила низким поставленным голосом:
– Покидаю вас, дети мои! Будьте послушны и смиренны!
А потом громко смеялась и, обернувшись у двери, бросала:
– Ну-ну! Только без глупостей! – и исчезала.
Аннушка опять мучительно краснела, а Левушка, страдая, кривил рот, нервно ломал тонкие пальцы и закручивал худые ноги в узел. С уходом Лары наступало тягостное молчание. Анюта робела, тихо спрашивала, не хочет ли он еще чаю. Он отрицательно качал головой, сидел в задумчивости еще минут двадцать и, так же молча кивая гостеприимной хозяйке, удалялся восвояси.
– Байрон, мой Байрон, – шептала Анюта. – Как он красив! А умен! Интеллигентен! Глупая Лара! Разве можно сравнить его с жестким, жлобоватым Вадимом! Ведь даже на день рождения Лары и на Восьмое марта он ей не подарил ни единого цветочка. И это все отговорки, что это оттого, чтобы, не дай бог, никто не догадался. Можно было придумать уже что-нибудь – и корзину под дверью, и букет на столе – и, в конце концов, передать его через Аннушку – было бы желание и чуть-чуть фантазии! А бедный Левушка, нищий студент, живущий со старенькой бабушкой, никогда, ну, ни разу не пришел без цветов и коробочки конфет – фундука в шоколаде (любимые Ларины сладости). Как она, слепая, не видит разницы между ними? Ведь Вадима не интересует ничего, кроме карьеры, – ни книги, ни театры, ни выставки. Бедная Лара! Совсем потеряла свою распрекрасную и бедовую голову.
К весне стала чаще бывать дома Елизавета Осиповна – все же дочка готовится к поступлению, такое ответственное время, хотя, положа руку на сердце, за Аннушку она была вполне спокойна. А вот за сына болело сердце: видела она, как несладко живется ему с этой хабалкой Алевтиной, как той вечно мало денег, как устраивает она ему скандалы, что вытерлась котиковая шуба (господи, сама Елизавета Осиповна шестнадцатый год носила старую цигейку!). Да и внучка Светланочка пошла в мать – и капризная, и ленивая, и вечно губы поджатые – всем недовольна. Ох, несладко живется ее мальчику, ох, несладко!
В связи с приездом Елизаветы Осиповны свидания Лары и Вадима стали редки. Кроме того, Аннушка часто видела, что у Лары глаза на мокром месте и не так уже она стала весела и беспечна, как прежде. Иногда вечерами, когда она звала Аннушку на темную лестницу покурить, а вернее, постоять рядом, грустно говорила, что насчет дальнейших планов на совместную жизнь Вадим разговоров не ведет, а если она («А это представить, при моей-то гордости!» – всхлипывала Лара), если она заводила разговор про семью и детей, Вадим злился, замыкался и отмахивался от нее как от мухи – ни о какой женитьбе речи быть не может, пока я не закончу институт.
Лара горевала, а вместе с ней горевала и Аннушка – и о своей безответной любви, и о бедной подруге, с которой, похоже, Вадим только весело проводил время, но ни о чем серьезном не хотел думать. А Левушка все ходил, не изменяя себе, и все страдал, и часами ждал Лару – только бы увидеть, посмотреть на нее, только бы перекинуться парой слов.
Молодость, любовь – страдания, и терзания, и полный душевный раздрай.
Вадима Аннушка теперь почти ненавидела – холодный, надменный, в ее сторону не смотрит, хорошо, если молча кивнет свысока, а то и вовсе забудет, не заметит, мимо пройдет.
А тут в квартире случилось еще событие, взбудоражившее стоячее болото на пару месяцев вперед наверняка.
Как-то в мае, среди бела дня, в воскресенье раздался звонок в дверь – настойчивый, наглый, требовательный. Открыла старуха Капустина, ее комната была ближе всех к входной двери. Высыпали соседи, думая, что что-то случилось – может, почтальон, а может, и милиция пожаловала. Ничего подобного. За дверью стояла высокая, крупная дама в светлом габардиновом плаще, бархатной зеленой шляпке с искусственной розой и туфлях на высоких каблуках на полноватых, но стройных и крепких ногах. Дама была сильно и вульгарно накрашена, но даже самый злоязычный человек не смог бы не отличить ее