«Военно-полевой трибунал, видите ли, может вынести только смертный приговор…» Но как бы они ни мыли свои руки, им все равно не отмыть их! Им не удастся сослаться на то, что, мол, мы ведь предлагали…
– Да! Мы подаем просьбу о помиловании! Кончайте же, господа судьи!
Не раз приходилось председателю встречаться в своей работе с «трудными делами». Но пытки, подобной сегодняшнему разбирательству, ему еще не доводилось переживать.
Рубашка!.. Полиция позаботилась о двойном кордоне, обставила процесс шутовскими обрядами, а окровавленных рубах словно не заметила! Не подумала о такой улике! Заключенных было приказано доставить в суд в чистом белье. Впрочем, в подобных случаях тюремщики охотно отдают заключенным и их грязное белье… Тёреки рычал, что это «клевета». Швайницер не моргнув глазом заявил, что от заключенных не поступило ни слова жалобы на обращение с ними. Вот тогда-то один из адвокатов и указал на две изодранные в клочья, окровавленные рубахи.
Переговорить с обвиняемыми защитникам не разрешили, с материалами следствия их не ознакомили… Даже в ходе заседания Тёреки то и дело нарушал порядок судопроизводства… А в зале сидели иностранные корреспонденты, известный французский юрист!..
Теперь господин председатель абсолютно не возражал бы, если бы Житваи пригласил на этот процесс кого-нибудь другого… Уж лучше десять дел о растрате!
Когда суд удаляется из зала на совещание, он с облегчением вздыхает.
Входит служащий. Опять огромная стопка телеграмм! Есть внутренние, но еще больше из-за рубежа… Когда только все это кончится?!
– Разумеется, господа, – категорически заявляет Тёреки, – о помиловании не может быть и речи!
Снова элементарное нарушение судопроизводства! Это имел бы право сказать прокурор, но не судья, ведущий процесс.
Господин председатель ерзает в кресле.
– Не будешь ли ты столь любезен, прошу тебя… Не совсем ясно… Ведь и без того в мотивировочной части сказано, что, поскольку это – чрезвычайное заседание, иного приговора кроме смертного быть не может…
Тёреки захлебывается от ярости. Объясняй теперь этому остолопу! Ведь всем было ясно, что обвиняемые ни за что не попросят помилования…
– Извини меня, – обрывает он, – ты что, за рассмотрение просьбы о помиловании? Я приму это к сведению. Мы независимые венгерские королевские судьи и руководствуемся только законами, правовыми нормами и совестью. Необходимости в единогласном решении нет. Тем более такой документ подтвердил бы, что… Словом, господа, вопрос о помиловании снимается четырьмя голосами против одного, – так? Благодарю.
Места вокруг пересыльной тюрьмы тихие, вымершие. Оживают они только в дни, когда отпевают усопших, – вблизи расположено Ракошкерестурское кладбище. Но куда этим дням до сегодняшнего! Такого количества людей кладбище еще не видело…
Несколько мгновений – и ворота тюрьмы окружены плотным кольцом. Двойному кордону полиции с трудом удается сохранять узенький проход. На двух машинах прибывает подкрепление.
Только теперь, в самые последние минуты, Шаллаи может наконец переговорить с адвокатами. Они сообщают ему вести с воли. Будапешт завален телеграммами протеста, почта просто не успевает их обрабатывать. Томас Манн, Карин Михоэлс, Ромен Роллан, Кете Кольвиц… Рабочие, интеллигенция, политические деятели, целые коллективы – весь мир…
Он передает адвокатам и своей единственной будапештской родственнице, свояченице, последнее послание: «Скажите, что я умираю так, как жил. Как подобает коммунисту. Один человек – это всего-навсего один человек. Революция требует жертв. Мое место займут сотни и тысячи других. Идея, ради которой я жил и работал, победит. Работайте же и за меня… Приближается лучшая и прекрасная эпоха, она будет итогом и нашей борьбы. Скажите им, передайте товарищам…»
Из соседней камеры доносятся безумные вопли и судорожные рыдания. К Фюршту пришла семья – родители, братья, родственники. Мать, обезумев от горя, не может совладать с собой.
Шаллаи тихо просит свояченицу:
– Сходи туда, пожалуйста. Поговори с ней, пусть возьмет себя в руки, ненадолго, на несколько минут… А то бедному Шандору еще тяжелее…
Небольшой дворик окружен каменной стеной, за которой камеры смертников. У основания стены два толстых столба. Видно, стволы обструганы совсем недавно. Напротив наскоро сколоченный стол под зеленой материей. Перед ним – публика: черные и зеленые береты, военные мундиры, пестрые шелка женских платьев… Это те же, кто присутствовал на суде. Снаружи доносится автомобильный гудок, слышится отдаленный звонок трамвая: город… родина…
За столом Сечи, Палффи, Паулаи… Сплошные «и»… Даже по фамилиям видно, что господа. У этих Тёреки не осмелился бы спросить, имеют ли они родину и что У них с нею общего. Не осмелился бы, это совершенно ясно! «Исконная родовитость» дает им право на родину. Об этом говорит буква «и» в конце их фамилий. «Исконная родовитость» дает им право жить дармоедами. И господину Тёреки этого более чем достаточно.
Но там, за оградой, живут люди без буквы «и» в конце фамилий, Яноши Ковачи, которые из века в век пахали землю, рыли окопы, обороняли города, бросались в штыковые атаки. И не имели, да и не могли иметь ничего, кроме двух рук. Если эти руки отрывало на войне, то Ковачам оставалось просить милостыню или умирать с голоду. Где же их родина, господин Тёреки?… А ведь они могли бы ее иметь! Но именно в этот момент граф Карольи, «Немзети Уйшаг» и «Неп-сава» продают ее Хорти. Ее, словно кечкеметские абрикосы, предлагают Риму, Берлину, Лозанне и Вене, там заранее торгуют венгерской кровью.
В Лозанне стыдливо упоминают о «разоружении», расчищая в то же время дорогу Гитлеру. Немецкий канцлер знай себе твердит: «Мы хотим равных прав…» А угодливые правители небольшой страны, сильные мира сего с буквой «и» на конце фамилий уже взывают: «Поскорее бы начать войну с этим большевизмом! Сил у нас хватит, – миллионы лишних Яношей Ковачей, с которыми нечего считаться. Вот, извольте видеть, мы уже вешаем коммунистов…»
Да, у них есть родина, и именно ею господа сейчас и торгуют. И если послушно надеть солдатские