несколько верст на лыжах, мы заходили в первую попавшуюся избу отдохнуть и натереть лыжи канифолью. Нас встречали приветливые лица, нам ставили медный самовар, в нем варили чисто вымытые яйца, мы мазали свежесбитое масло на душистый черный деревенский хлеб своего печения, и нам наливали полные блюдца тягучего ароматного меда со своей пасеки.
Крестьян мы видели также и в наших слугах, к которым были привязаны всей душой.
Теперь эти крестьяне были тем народом, который уничтожил самодержавие, который мало-помалу уничтожал дворян и должен был в конце концов уничтожить и нас. Так по крайней мере думала я в тот день, когда мы приехали в Рублево.
Но все вышло иначе. Как только мы с мамой с головой ушли в работу, так со всех сторон к нам стали протягиваться самые искренние, дружеские руки. Кто-то из рабочих, случайно зайдя к нам в комнату, заметил, как мы спим. У нас тотчас же появилось два роскошных, набитых душистым сеном матраца, и мы больше не спали на полу.
Когда я нечаянно разбила в нашей комнате фарфоровый умывальник, Сережа Еремин, рублевский слесарь, заменил его новым. Разбитый мной умывальник куда-то «списали» и даже не вычли из моей зарплаты. Нас с мамой окрестили «Екатерина старая» и «Екатерина молодая», и, кроме бесконечного внимания и ласки, мы с мамой ничего не видели. Я говорю только о рабочих, потому что тамошней интеллигенции мы с мамой сторонились. Даже со всем учительским персоналом я никогда ни о чем, кроме работы, не говорила.
Все рабочие дни мы бывали очень сыты, но зато в воскресенье наступал полный голод, так как столовая не работала. Но вскоре и это неудобство было побеждено. Жена инженера Нестерова попросила меня заниматься музыкой с ее сыном и дочерью. За это она расплачивалась молоком и продуктами. Таким образом голод был побежден и мы были спасены.
Но, конечно, в работе не все всегда шло гладко. Оказалось, что Рублево часто меняло своих заведующих столовой, которые все как одна попадались на воровстве. Почти все они были из местных жителей и на глазах богатели, покупали коров и отстраивали дома в прилегавших к Рублеву деревнях.
Когда мама вернулась из Москвы, то все решили, что с работой ей не справиться. Однако очень скоро обеды, завтраки и ужины рабочих стали заметно улучшаться. Зачастую, пообедав, рабочие подходили к маме, жали ей руку и благодарили. Кроме того, в столовой стало оставаться много остатков, и они тоже пошли в запас, образовав особый фонд. Стало ясно одно: мама не воровала. Но стало ясно и другое: воровали все предыдущие заведующие. Тогда мама стала получать анонимные письма, в которых ее предупреждали, чтобы она была готова к тому, что ее не нынче завтра «пырнут ножом» за честность. Но мама была не из пугливых; я, к сожалению, не помню, какие именно меры она предприняла, но «анонимки» быстро прекратились, и мама, слава Богу, осталась жива и невредима.
На моем «культурном фронте» тоже бывали неприятности. Несколько раз я была свидетельницей самых отчаянных побоищ. Дело в том, что на спектакли, на концерты и в рублевское кино приходило немало публики из окрестных деревень. В большинстве случаев это были парни. В то время во многих избах «гнали самогон», и вот эти-то бутылки с так называемой ханжой парни приносили на гулянье и тут же из-под полы распивали. После зрелищ начинались танцы, а вместе с ними начиналось ухаживание за девушками. Подбодренные ханжой, парни, придравшись по всякому поводу, затевали драку. Начавшись с рукопашной, она иногда кончалась побоищем с ножами-финками. Иногда это начиналось в стенах клуба, а потом переходило на улицу, привлекая все больше и больше участвующих. Дрались партиями: с одной стороны — рублевцы, с другой — пришлые. Однако та большая просветительная работа, которая велась при клубе — а велась она главным образом учительским персоналом, — понемногу изживала подобное варварство.
Я почти весь день проводила за роялем, так как без музыки ни одна культурная затея не обходилась. Мне по-прежнему досаждали мои ученики старших классов, но теперь они уже изводили меня любовными записками. Получала я также записки и от взрослых парней. Тексты были приблизительно такими: «Катя, почему ты ни с кем не гуляешь? Давай гулять со мной», или: «Катя, выходи гулять на фильтры, я давно по тебе страдаю», или: «Катя, я влюбился в тебя как свинья, сам не знаю, что со мной. Давай гулять», и все в этом роде. Чтобы никого не обидеть, я каждому из них отвечала одно и то же, а именно: что я педагог и мне ни с кем «гулять» не положено. Однако среди похожих друг на друга чувств и среди одних и тех же шаблонных слов я встретила в Рублеве одно непохожее на других сердце.
Напротив Рублева, по ту сторону Москвы-реки, располагалось имение князей Юсуповых с дворцом, называлось оно Архангельское и в то время принадлежало Льву Троцкому. Однажды даже в один из революционных праздников он навестил Рублево и выступил перед нами. Мне запомнился маленький, заросший черными волосами человечек с такой же черненькой, острым клинышком, бородкой. Говорил он горячо, сильно жестикулируя, быстро бегал взад и вперед по эстраде и как будто со злобой выбрасывал в зрительный зал короткие зажигательные фразы. Голос у него был неприятный, резкий, иногда даже пронзительно-визгливый, но оратор он был замечательный и говорил пламенно, заставляя забывать о том неприятном внешнем впечатлении, которое производил.
И вот из этого самого Архангельского сбежал сторожевой черный, пушистый пес Гектор. Ростом он был с теленка. В своей бродячей жизни он совсем одичал, в руки никому не давался. Как-то вечером, увидя его худой, огромный силуэт у ямы с отбросами, я ласково позвала его. В тот час я шла домой и несла в бумаге остатки своего хлеба на ужин. Гектор посмотрел на меня недоверчиво и не подошел. Тогда я положила около одного из деревьев свой сверток, развернула бумагу и стала ждать. Но Гектор, хотя поднял голову и смотрел на меня внимательно, однако все же не доверял и потому не подходил. Тогда я отошла на еще большее расстояние. Теперь Гектор, внимательно следивший за каждым моим движением, осторожно, медленно ступая своими большими мохнатыми лапами, подошел к дереву и с жадностью накинулся на нежданное угощение. Со временем он стал мне доверять и наконец привязался ко мне. Взять его к себе в казарму я не имела права, да Гектор и не променял бы своей свободы ни на что; он привык к своей бродяжьей жизни и был очень самостоятельным. Он знал, в какой именно казарме я живу, и хотя прибегал ко мне неаккуратно, зато, прибежав, вызывал меня лаем, а потом, если я не выходила к нему, поднимал жалобный вой. Иногда он пропадал по два-три дня. И вот однажды, неизвестно по каким причинам, Гектор стал вести себя странно. Придя ко мне, получив порцию собранных ему остатков и приласкавшись ко мне, Гектор, как обычно, убегал, а через какие-нибудь полчаса возвращался вновь и поднимал около нашей казармы отчаянный вой. Но самое странное было в том, что когда я, вызванная его воем, снова выходила на улицу, то Гектор куда-то прятался и ни за что не хотел показаться мне на глаза. Моему удивлению не было границ, когда я убедилась в том, что такое поведение вошло у Гектора в обыкновение. Я ломала себе голову над тем, что ему надо и почему, вызвав меня, он неизменно прячется. Так длилось до тех пор, пока рублевские девушки не поведали мне, что это по уходе Гектора каждый раз «воет под Гектора» зеленоглазый Мефедка, сын старшего мастера машинного отделения. Таким оригинальным способом он вызывает меня для того, чтобы сказать мне что-то, но каждый раз не решается…
Мефедка был красивый, очень застенчивый и хороший парень с золотым сердцем. Когда мы покинули Рублево, он еще долго писал мне в Москву. Бесконечно кипя в труде, по роду своей работы имея дело с живыми людьми, я очень тосковала по одиночеству, и только очень редко мне удавалось урвать для себя какой-нибудь час. Тогда, в морозную ночь, я убегала на фильтры. Это было большое ровное пространство, на котором виднелись круглые крышки выходивших наружу из земли подземных фильтров. Крышки иных фильтров были закрыты, у иных — полуприподняты над землей. Уходя в мир своей фантазии, я представляла эту снежную даль брошенным полем сражений, а круглые крышки фильтров — то там, то сям разбросанными щитами русских витязей. Зимний ветер в этот час ночи претворялся в моих ушах в симфонический оркестр. Я слышала оперу Глинки, я слышала арию Руслана среди заброшенного поля битвы: «О поле, поле, кто тебя усеял мертвыми костями?» Потом я бродила по густо засаженным деревьями ровным аллеям Рублева. Черные узоры оголенных ветвей качались над моей головой на фоне бесцветного зимнего неба, и мне казалось, что их шум похож на шум деревьев моего родного Петровского, моего любимого парка, в котором промелькнуло мое короткое детство… Иногда ночью я одна прокрадывалась в здание клуба. Мне с большим доверием был вручен от него ключ для того, чтобы я смогла, когда захочу, заниматься на рояле. Я входила в пустое здание, запиралась на ключ, ощупью проходила на сцену и включала свет. Потом доставала мои, всегда хранившиеся около рампы, ноты и садилась за рояль. Знакомые произведения, связанные с детством и отрочеством, возвращали меня в далекое прошлое, которое было еще совсем-совсем недавно; передо мной в том или ином произведении воскресали образы