руку игрушки, стопку книг и те папки с мамиными бумагами, которые ей разрешили иметь. Все это погрузили и уместили на одну подводу. Помогал им только кучер. Прощаться и провожать никто не выходил, но молча в окна смотрели многие. К Зинке подошел мальчишка-одноклассник из другого подъезда и, насупившись, спросил:
— Правда, что твой отец враг народа?
— Нет, неправда…
— А то кто-то говорил… — замялся он и при появлении мамы ушел за угол дома. «Глупый вопрос задал, — подумала Зинка. — Наверное, кто-то распустил слух, сплетню из мести или тайного зла?»
Мама, было видно, переживала, но продолжала держаться сухо и собранно. Зинке не давало покоя долгое отсутствие папы, да еще этот нелепый вопрос мальчишки у подъезда.
— Пожалуйста, не слушай никаких оговоров! Это ложь! — отвечала раздраженно мама. — Но об этом ты никому не должна говорить. Папа уехал надолго, он обязательно возвратится, и вообще, держи язык за зубами…
Зинка не знала, куда и на какую работу ходила мама. Пишущая машинка осталась в старой квартире. Они прожили здесь, на окраине Магниегорска, совсем немного. Потом маму куда-то вызвали, и им пришлось уехать в деревню Огаповку. Там протекала река Урал и можно было много купаться с деревенскими мальчишками. Поселились в мазанке, вокруг которой был запущенный огород. Хозяйка уехала к сыну на Дальний Восток, и мама посылала ей деньги по почте. Огород вместе с мамой расчистили, посадили картошку, морковь и капусту. Хлеб пекли сами в русской печке, в основном лепешки. Муку мама ходила покупать на мельницу. Она устроилась уборщицей в начальной школе. Вставала рано, чуть свет уходила, в обед возвращалась и хозяйничала по дому. Она перешивала и штопала одежду. По вечерам что-то писала, скрипела по бумаге пером номер 86. Написанное прятала в чемодан. Мама ни на что не жаловалась, почти не разговаривала и ничего не объясняла дочери. Зинка пожалела, что не взяла с собой все игрушки. Они остались там в одиночестве. Наверное, их раздарили и раздали или просто выбросили с балкона. Куклу пришлось сшить из тряпок, она оказалась даже красивей и занятней покупных. Но играть с куклой удавалось не так уж часто. Зинка уставала от учебы, помогала маме по дому и по работе, потому что натаскать дров в школу и истопить четыре печи маме было одной трудно. Тоска и ожидание доводили Зинку до головной боли. Как ни тяжело им было жить, но слезы скрывали друг от друга.
Плакали вместе лишь в тот день, когда узнали о начале войны с фашистской Германией. Сидели вдвоем и молча вытирали слезы. О папе так и не было никаких вестей. Где он и что с ним, мама об этом молчала. Один раз в месяц она ходила отмечаться, что никуда не выезжала за пределы Огаповки и района. Каждый раз Зинка надеялась, что мама наконец принесет радостное сообщение о папе, ведь должна же в конце концов знать все о своем отце родная дочь.
— Пожалуйста, никогда и никого ни о чем не расспрашивай, — сердито говорила мама, — и сама не будь болтлива. Если кто-нибудь будет спрашивать, можешь говорить, что у тебя папы нет и не было.
— Как же его не было, если он был. Я должна от него отказаться, что ли?
Мама посмотрела испуганно и как-то странно, немного смягчилась и сказала после долгой паузы:
— В крайнем случае… можешь сказать, что он на фронте и воюет против немецких фашистов и больше ты ничего не знаешь. И, пожалуйста, не задавай ни одного лишнего вопроса…
Кому-то и можно что-нибудь наговорить и придумать, но себя-то ведь не обманешь. Однажды она услышала, как старый фельдшер говорил маме:
— Извините, Полина Лазаревна, здесь совершенно ясная картина, почему обязательно нужно отказываться? Как вы сами помните, сын за отца не ответчик.
Зинка догадалась, что они говорили о папе, вокруг имени которого столько таинственных загадок. Бедная мама, она живет в страхе. От всего этого Зинка чувствовала себя усталой и совсем разбитой. С каждым днем становилось хуже и хуже. Видно, не побереглась от сквозняков и простудилась. Будто какой-то комочек застрял в груди, мешает в горле и постоянно вызывает, кашель. Воздуху вокруг вроде бы в достатке, а все равно не хватает. Лицо похудело, поблекло, скоро кожа просвечивать будет, хоть в зеркало не смотрись. Мама мерила температуру, ходила за старым фельдшером. Тог прописал порошки и душистую микстуру, но очень противную и горькую на вкус. Соседка по огороду, которая приносила молоко, советовала пить топленое собачье сало, но никто не знал, где его достать.
Мама пошла подрабатывать в колхоз. Ей казалось, что дочь мало ест, потому что невкусно, а на самом деле Зинке просто не хотелось. Маму в колхозе посылали на разные работы: то на ферму, то в поле, а то прибираться в помещении конторы и красном уголке. Зарабатывала и получала мама на трудодни продукты. Приносила в мешке немного зерна, брюквы и овощей.
Близких знакомых у них в Огаповке не было. Лишь старый фельдшер заходил один-два раза в неделю и Справлялся о здоровье Зинки. Как-то он сказал, что Зинку надо свозить в город и показать врачам. Но маме отлучаться из Огаповки не разрешалось, а хлопоты на временный выезд займут слишком много времени. По своим делам старый фельдшер поехал в Троицк и взял с собой Зинку. Там он с ней ходил по разным врачам. Они смотрели на рентгене, прослушивали, как она дышит, и совещались.
По возвращении в Огаповку фельдшер успокоил маму, но настаивал на дальнейшем лечении и пообещал свою помощь. Зинке уже было все равно, но не хотелось лечиться где-то вдалеке от мамы. Для себя Зинка сделала печальное открытие, что разучилась, перестала, как это было раньше, радоваться всему на свете: солнечному и светлому утру, зимним протоптанным дорожкам, весенним проталинам и капели, теплому летнему дождику, зеленым, желтым и красным листьям, опадающим с деревьев осенью. Раньше все поражало, восхищало, удивляло, а теперь нет. Наверное, так уходит детство, и уже никогда не возвратится то счастливое настроение, когда не замечаешь ни бед своих, ни горя других…
— Хочу тебя обрадовать, Зиночка, — говорит старый фельдшер и по привычке поправляет пенсне, — скоро ты поедешь в санаторную школу за Челябинском. Там очень здоровый лес и климат, много чистых озер. Ты будешь отдыхать, учиться и лечиться. А когда вернешься назад в Огаповку, возьму тебя рыбачить на Гумбейку, в ней рыбы больше, чем в Урале…
У Толика с Дядиваном вышел большой спор, начало которого Зинка не застала. Возбужденный Дядиван горячился больше обычного, обижался на Толика и укорял его:
— Ты меня извиняй, Анатолий, но ты перегнул палку явно не туда! Как это так, не может быть директором? Кто это и когда ему зарекал? Нет такого положения, что ежели музыкант, то к руководству не способен! Это ты своим малым умом так раскидываешь и еще упрямишься! Лишь бы для пользы человек старался, не ради себя, а он с делами по школе справляется ладно, упреков и нареканий грех на него иметь… Да где тебе, несмышленышу, знать! Ведь он отчета перед тобой не ведет и не будет? Погоди, погоди, не лезь в бутылку! Я защищаю его, потому как он такой же фронтовик, что и я перед тобой, а к фронтовикам нынче доверие полное, понял! Беда с тобой, с бухты-барахты всегда наплетешь лишнего…
Зинка слушала и в разговор не вступала. Упрямый Толик никак не соглашался с Дядиваном, мотал головой и, отвернувшись, смотрел обозленно в сторону, словно его очень обидели. Дядиван принялся увещевать и совестить Толика, точно уговаривал и выпрашивал добра:
— Ты вот, Анатолий, ведь сам музыку уважаешь да все насвистываешь, как бы наигрываешь свой мотив. Значит, у тебя в душе та музыка поет. А раз поет, то и слава богу, я не осуждаю и, больше-того, благодарю и приветствую, хотя и нет у тебя толкового инструмента, акромя охрипшего патефона да красивого свиста. Но одно дело, Анатолий, патефон играет, и совсем другое, когда живой человек берется за настоящий инструмент, это тебе не художественный свист. По правде признаться, ежели бы не было Михаила Афанасьевича, то и музыки бы тут никакой бы не существовало, и жили бы люди, точно глухие и скуковатые. А как можно сейчас здесь без музыки? Никак нельзя, насквозь прозябли бы. Что тебе доказывать? Ты сам с усам… Вся твоя, Анатолий, ошибка кроется в подходе к живому человеку, маловато ты еще пожил среди людей, вот тебе навыка и недостает, чтобы разобраться в душе. Однако твоя жизнь вся еще впереди, глядишь, и образумишься, зазря не станешь обижать хороших людей. Это я тебе авторитетно говорю! Самому мне, конечно, жалко, что никто тут на балалайке не играет: уж она-то что та же тебе скрипка, только другим голосом и переливами поет.
— Я его скрипку все равно разбил бы вдребезги! — зло говорит Толик и снова морщится. — Директор