«Вижу», «слышу» — каждое движение или мысль сделались непосредственными. Как тогда говорили, они шли прямо от сердца к сердцу. «Мы хотели представить вещи обычные в необычном освещении», — пояснил Кольридж позднее замысел «Лирических баллад».
У самого Кольриджа задача была противоположная: необычайное сделать обычным; приблизить к читателю, сделав почти вещественным, таинственное и фантастическое.
Когда молодой Байрон с восторгом декламировал строки Кольриджа, то друг его, еще более молодой Шелли, от силы впечатления едва не лишился чувств.
Историки, рассматривая те же стихи взглядом более отдаленным и холодным, указывают на известную искусственность соединения лирики Вордсворта и Кольриджа под одной обложкой. Программа «простоты», объявленная в предисловии, выполнялась двумя поэтами по-разному. И эту разницу соавторы подчеркнули к тому же последующим образом своих действий. Вордсворт стремился вытеснить стихи Кольриджа из последующих изданий, а Кольридж выступил с критикой вордсвортовской поэзии. Но печатать свои стихи они могли отдельно, как на первых порах и печатали, — объединил их не просто переплет и совместно составленное предисловие, точно так же, как со временем разъединили не одни только законы индивидуального становления и борьба ранимых самолюбий.
Романтизм — мировой духовный процесс, общеевропейское движение умов на рубеже XVIII–XIX столетий, вершина которого указана, например, в «Медном всаднике». Создатель его родился почти одновременно с появлением «Лирических баллад», романтизм был старшим литературным братом Пушкина, который его со временем перерос, пересмотрел, но все же двигался от рубежа, обозначенного романтиками: «В гранит оделася Нева» и — «Увы! все гибнет: кров и пища! Где будет взять?» У Пушкина интонация и самый вопрос уже вполне реалистические, однако, по остроумному замечанию историка, и романтики не были в самом деле «романтиками»!
Включившись в полемику относительно романтизма отечественного и зарубежного, Пушкин когда еще пришел к выводу, что о романтизме судят, как правило, очень поверхностно, по хлестким, однако не самым существенным признакам. Пушкин даже сказал: «В романтизме у нас ни черта не смыслят», имея в виду, что под романтизмом подразумевают чаще всего «нечто и туманну даль». «Хлестаков и тот зовет городничиху под сень струй», — отметил наш критик совсем уже на исходе романтической эпохи косвенные, пошлые последствия романтических веяний. А вот еще «Хлестаков», по натуре такой же, изъясняется он, правда, по-английски, однако срывает цветы удовольствия и схватывает по верхам приметы глубоких явлений вполне общечеловечески: «Дон Баярдо Фицциг — испанский гранд — единственная дочь — донья Кристина — очаровательное создание — любовь до безумия — ревнивый отец — дочерние мечты — красавец англичанин — донья в исступленье — порошок с ядом — к счастью, клизма в походном ящике — старик счастлив — согласье на брак — обручение и поток слез — романтическая история — весьма». Зовут «Хлестакова» мистер Джингль, у Диккенса в «Пиквикском клубе», а речь его — это почти стихи Кольриджа, пусть расположенные прозой.
«Есть на склоне этой горы одно очень романтическое место», — отыскали историки в совершенно случайной книге еще XVII столетия, по-видимому, наиболее раннее употребление слова «романтический». По смыслу это понятие связано и со старым словом «роман», то есть рассказ о вещах невероятных и увлекательных. А со временем «романтизм» сделается символом натуральности и правдивости, — еще один парадокс, каких в развитии романтизма много, и, как бывает с парадоксами, они причудливо отражают самую суть явления.
Строка с «очень романтическим местом» из книги XVII столетия случайна, однако мысль о реальности романтического времени и места, «где-то на склоне горы», о воплощении идеала была для всего движения ведущей — это видно и по выдающимся созданиям романтиков, и по хлестаковским, пошедшим вразмен, признакам романтизма.
Первыми в Англии на поиски романтического отправились, собственно говоря, энтузиасты- коллекционеры и архивариусы, собиратели старины. Итогом их стараний была систематизация и обработка народных сказаний, прежде всего бессмертных баллад о Робине Гуде. Одним из таких собирателей сделается, но уже в разгар романтической эпохи, и Вальтер Скотт с его «Песнями шотландских равнин». А Вильям Блейк, едва ли не самый ранний и еще поэтому оставшийся в изоляции романтик, перенес все эти поиски в сферу духа. Всю жизнь провел он в Лондоне, в трудах над гравировальными досками и — в мечтах. Блейк служил у издателя, однако сам почти не печатался, и он буквально собственными руками изготовил две свои эпохальные книги, «Песни невинности» и «Песни опыта». У Вордсворта романтизм — это сельская тишина и тихие, неторопливые размышления. Правда, был и у Вордсворта свой период «бури и натиска», когда он даже приветствовал взятие Бастилии. Но то была короткая заря в долгой, серо-бессобытийной жизни стихотворца, некогда возглавившего романтические устремления своих соотечественников. О том, что в жизни Вордсворта это все-таки было, ему напомнил поэт уже другого поколения, совсем другой эпохи, напомнил, исхлестав гневными строками «павшего поэтического вождя» (Роберт Браунинг). А в мировых масштабах младшие романтики скорее, чем «отцы» движения, символизировали романтизм, — Байрон, Шелли, они метеорами пронеслись над поэтическим горизонтом века. Характер их дарования отвечал континентальным (как выражаются англичане) представлениям о романтике, и это понятно, если вспомнить, как пылал тогда европейский континент, от штурма Бастилии до восстания на Сенатской площади. Ясно, почему в России, покрытой сетью тайных революционных обществ, и в восставшей Греции скорее, чем в Англии, воспринят был Байрон во всем бунтарском размахе своего творчества. Даже