нас все должно происходить наоборот, как в киноленте, пущенной с конца, то мы должны ходить – пятясь, ездить только задним ходом, я уж не говорю о многих физиологических деталях. А на самом деле…
– Знаю, что ты хочешь сказать. Это тоже приходило в голову каждому. А объяснение просто. Строго в обратном порядке повторяются все процессы, в которых не участвует жизнь. А когда участвует – возникают какие-то отклонения, тем более значительные, чем выше по уровню эта жизнь. Но не в событийном ряду! Повторение события – закон в любом случае. А в ряду, так сказать, рационально-эмоциональном, интеллектуальном, духовном, если хочешь, и на самом деле происходят процессы, не являющиеся зеркальным отражением тех, что существовали в той жизни. Понаблюдай рыб в аквариуме – когда в твою жизнь опять вернется аквариум, мне помнится, это должно произойти довольно скоро…
– Верно, – согласился Зернов и ощутил удовольствие при мысли, что вскоре у него опять будут рыбки; в той жизни он подарил их сыну, вернее – его жене, когда она забеременела: на рыбок в аквариуме приятно смотреть, они успокаивают, улучшают настроение, а это очень важно для будущего ребенка… И тут же понял вдруг, что ребенок этот уже был, прошел и больше его нет и никогда уже не будет, и Зернову так никогда его и не увидеть, – и стало очень тоскливо на миг.
– Так что ты – о рыбках?
– Они будут плавать в аквариуме по-разному: то головой вперед, то хвостом. Но вот мышь уже пробежит точно по той же, что и тогда, дороге, но в трех случаях из четырех – головой вперед. А человек, за исключением самых маленьких детей, идет нормально во всех случаях. Хотя, откровенно говоря, пятиться – легче. Не замечал?
– Да, – вспомнил Зернов. – Это я почувствовал.
– И машину человек ведет точно так же. Хотя куда проще – положить руки на баранку и позволить ей ехать багажником вперед. Но сознание не мирится с этим. Не желает мириться.
– Иными словами, когда в действии участвует сознание…
– Именно. Зернов помолчал, потом выговорил с недоверием:
– Выходит, по-твоему, что сознание – вне времени? Неподвластно ему? И связь его с материей, с веществом…
Сергеев откинулся на спинку скамьи, сложил руки на груди (в прошлой жизни он совершил это движение после длинной тирады, которой старался убедить Зернова по всем правилам логики в том, что болезнь у того пустяковая, бояться совершенно нечего, а надо оставаться бодрым и побыстрее выздоравливать, чему Зернов очень хотел поверить, но до конца как-то не верилось, и он подозревал к тому же, что Сергееву вовсе не хочется, чтобы Зернов быстро вернулся – и это нежелание его было Зернову абсолютно понятно и казалось естественным, но приятным от этого оно не становилось). Сергеев усмехнулся уголком рта:
– Во времени – материя. Она вцементирована во время каждой своей частицей. А сознание… Может быть, сознание – не просто или не только продукт материи? Наверное, философы и естественники об этом думали и думают, только нам с тобою не узнать… Но во всяком случае, мысли возникают у нас не как обратная запись прежних, а заново и независимо от прошлого – хотя, конечно, и опираются на опыт. Беда только в том, что мыслим мы, так сказать, вхолостую: то, что мы думаем, никак не влияет на наши действия – они предопределены. Тут запрет. Поэтому три дня назад ни я не мог приехать к тебе, ни ты ко мне: не было такой поездки в той, первой нашей жизни. И ты, и я могли в тот миг делать лишь то, что делали в это же время в первой жизни. Хотя думать при этом могли о чем угодно, и хотеть – тоже чего угодно. Ничего, когда свыкнешься с этим комплексом явлений, успокоишься, примиришься – то поймешь, что в нынешнем нашем бытии хорошего, пожалуй, не меньше, чем плохого, а больше…
– А что в нем плохого? – успел еще спросить Зернов.
Но Сергеев уже встал, и Зернов тоже поднялся почти одновременно – не потому, чтобы ему захотелось встать, но просто тело само встало; значит, время пришло. Зернов оперся на руку Сергеева, и они медленно пошли к подъезду издательства. Зернов успел еще только сказать:
– Обо всем этом надо бы книгу издать. Пособие для возвращающихся. Если, конечно, еще не издана. Сергеев невесело ухмыльнулся:
– Нет, ты еще не обвыкся. Книгу издать? Да разве мы сейчас издаем? Все наоборот, друг мой милый, все наоборот…
Первый день на старой работе для Зернова прошел как-то незаметно и очень непривычно, хотя, с другой стороны, все было почти как тогда – внешне, во всяком случае. Приходили те же люди, большинство из них Зернов помнил, а остальных быстро припоминал, как только начинался разговор, и дело сразу вспоминалось, по которому посетитель явился. Но не сразу оказалось можно привыкнуть к тому, что о делах говорить в общем не было никакого смысла, потому что Зернов уже начал понимать, а каждый из его собеседников давно понял, что результат визита предопределен, заранее известен, ничто не изменится от того, будут ли они говорить, как и в той жизни, об этом самом деле, или о чем-то не имеющем к нему никакого отношения, или просто будут сидеть и молчать отмеренный до секунды срок, предоставляя губам произносить бессмысленные звуки; впрочем, как оказалось, можно было сделать из этого своего рода развлечение, пытаясь услышать не то, что звучало, но разгадать, что было сказано тогда, в той жизни; независимо от этого любой вопрос, с которым приходили, из ясного и решенного в начале визита превращался в открытый и неясный – все равно, когда посетитель уходил с выражением надежды на лице, он уносил с собой нерешенный вопрос. Немало было, впрочем, и таких вопросов, которые оставались неясными, с какого конца к ним ни подходи, но и это было привычно еще по той жизни.
Бывали, правда, и затруднительные для Зернова ситуации в случаях, когда шел осмысленный разговор и собеседником оказывался человек, обладающий той самой памятью – Сергеев тогда окрестил ее второй памятью, – которая хранила то, что уже минуло в этой, теперешней жизни. Большинство этих людей успело уже прожить здесь намного больше, чем Зернов, и был у них, следовательно, опыт, какого у Зернова быть не могло; и вот эти посетители ставили зачастую его в тупик словами неожиданными, и не просто неожиданными, но пугающими или, самое малое, приводившими Зернова в глубокое смущение. Так, один из них, например, глядя на застекленный шкаф, в котором стояли редакционные экземпляры изданных книг, сказал вдруг (а лицо его при этом сохраняло то просительно-заискивающее выражение, какое было в первый раз, в той жизни, потому что тогда решался вопрос, очень для посетителя важный, а как решить его – было целиком в ведении Зернова, заведующего редакцией): 'Да, нету здесь уже Набокова, и Солженицына нет, вон и Замятин исчез, и Войнович, многие. Некрасов Виктор Платонович, ныне уже здравствующий, вот там стоял, на второй полке, с краю, как сейчас помню, а пониже – «Жизнь и судьба». – «Какая жизнь, чья судьба?» – не понял Зернов, в то время как холодок от только что названных фамилий растекался по всему его телу. – «Гроссмана „Жизнь и судьба“, роман знаменитый…» Зернов о таком романе не слышал вроде бы, наверное, написан он был уже после его, Зернова, смерти (теперь он мысленно произносил это слово без страха, поверив наконец, что тот ужас, который оно обозначало, ему на несколько ближайших десятилетий не грозил), – но на всякий случай спросил: «Это какой же Гроссман?» – «Да Василий же, какой еще?» – ответил посетитель, и ощущалось удивление в его ответе-вопросе. Тут Зернов припомнил, что и правда,