указывают «во-вне» — в прошлое и будущее. Но и при такой внешней заведомой фрагментарности связей внутренних достаточно для того, чтобы серость будничной жизни замкнуть на себе, сомкнуть в целое, превратить в очень точный ее портрет — такой, следовательно, который не просто запечатляет то, что есть в жизни, но который то, что есть, многократно отражает, рефлектирует, обращает в целостность, хотя и созданную легкими мазками.
Выбираемая писателем среда очень способствует созданию такой картины: сама эта среда — столкновение общественных крайностей, сведенных к своей «середине», к известной «гармонии» противоречий. Фонтане рисует бедность, но не нищету неимущего класса, а бедность дворянской семьи, и не такую бедность, которая выбивала бы эту семью из колеи и не давала ей возможности жить по меркам своего сословия, но такую, которая позволяет ей держаться на поверхности и «соблюдать приличия», распределяя немногие средства между своими членами — согласно «распределению ролей» (VII, 318), т. е. общественному положению и авторитету. «Так жили Поггенпули, давая всему миру доказательство того, что и при очень стесненных обстоятельствах можно быть довольным и жить почти что как положено (standesgemдss) [491] , если только разделять верный взгляд на вещи и обладать должной ловкостью…» (VII, 316) [492]
Весьма заурядный образ жизни семейства с его малым достатком все же, значит, не ставит его в один ряд с тысячью мещанских семей Берлина, а резко от них отделяет: Поггенпули «живы» той вертикалью, которая связывает их и с сословным миром дворянства, тут, внутри этого особого мира, уже не создавая для него никаких моральных преград, — и с воспоминаниями, близкими и далекими, об истории, в которой и «мы» принимали участие (Dabeigewesensein). Как тонко, с какой ненавязчивой и в то же время отчетливой конкретностью устанавливает связь прошлого и настоящего Фонтане уже на первых страницах романа! То, что должно считаться исторически значительным, непосредственно соединяется с мотивом материальной обделенности семейства, причем мягкая симпатия писателя к своим героям не мешает ему подавать любую деталь «вкусно», а как бы несколько преувеличенная точность не препятствует естественности спокойного тона повествования:
…Майор фон Поггенпуль пал смертью храбрых при Гравелотте [493] поздно вечером, когда прибыл померанский дивизион, во главе своего батальона. Он, майор, не оставил после себя ничего, кроме своего доброго старого имени и трех блестящих коронационных талеров, которые нашли в его портмоне и позднее вручили его вдове. Эти три коронационных талера, полученное семейством наследство, были, само собою разумеется, также и предметом его гордости, так что шестнадцать лет спустя, когда родившаяся только несколько месяцев спустя после смерти отца младшая дочь Манон должна была конфирмоваться, из этих трех талеров — а сохранить (konservieren) их до этих пор было не мелочью — изготовлены были три броши, переданные трем дочерям в воспоминание об этом дне конфирмации» (VII, 314).
Дворянское мироощущение (Gesinnung) Поггенпулей накладывается на ограниченно-мещанский быт и обязано совмещаться с ним: этим задается социальная вертикаль — уже не в пределах одного сословия (уходящая к недосягаемым «верхам» и сокращенная предполагаемой «общностью» «взгляда» [494] ) задается реальная вертикаль общества, в самом низу которого ведет свое неясное существование туманный Небелунг. Но и здесь Фонтане не разворачивает картину общества вширь, но «посредине» вертикали находит такую точку, которая оказывается как точкой гармонии, сведением противоречий, рождающим идиллию ограниченности, так и больной точкой общества. В ней, в этой точке, вся противоречивость общественного устройства находит как бы воплощение и олицетворенное выражение, запечатлена в живой ткани существования. Именно поэтому все даже самые ограниченные, идиллические, кухоннобытовые моменты оказываются эскизными чертами общественной противоречивости, и средина, эта всегда неустойчивая устойчивость «гармонии», служит в романе той вершиной, с которой видны и социальные верха и на которой очень ощутимы (как подстерегающая опасность) низины нищеты. Фонтане не приходится драматизировать события: легкие виб-
рации житейской суеты даже на фоне идиллической умиротворенности «средины» уже передают жесткие биения социального целого.
Драматическое в романе «Поггенпули» заключается в том, что общество в целом, с его противоречиями, в нем исчерпывается — в немногих штрихах. Для того чтобы немногое могло передать многое и целое, эти штрихи должны оказаться на нужном месте, и Фонтане находит такой пульс общественного организма — место, внутренняя жизнь которого служит отголоском больших движений целого живого тела. Тогда Фонтане может уравновесить экстенсивность жанра романа с центростремительностью драматических энергий: крошечный фрагмент жизни общества [495] превращается в камерную драму общества в целом. Все описанное в романе не покидает своего места: незначительное не перестает быть незначительным, и скромное не утрачивает своей скромности, и однако весь роман наделяется почти неуловимым качеством значительности, той значительности, с которой — в этом парадокс драматического замысла — вся незначительность происходящего возвращается к себе: утверждается в своем неизменном, себе тождественном существе незначительности.
В романе мало что происходит; то, что происходит, должно не изменить, а подтвердить существующее. Поггенпули получают наследство умершего дяди, и вот этого наследства хватает ровно настолько, чтобы «все осталось по-старому» (VII, 414); правда, наследство отводит какие-то возникавшие на горизонте тревоги семейства — но все в рамках прежнего тоскливого, или тоскливо-идиллического, существования на нижнем краю сословно-приличествующего, на дне жизни своего (высшего!) сословия: «Мы останемся, чем и были, — бедными девушками. Но мама будет лучше питаться, и Лео не придется ехать на экватор [496] . Потому что, я думаю, его долги будут уплачены, теперь уж и без Блументалей… И мы будем жить по- прежнему, счастливо и довольно, пока Венделин и Лео не станут чем-нибудь порядочным и у нас опять будут свои знаменитости…» (VII, 415)
Пауль Хайзе, литературный классик второй половины XIX в., немедленно забытый после своей смерти, написал в феврале 1897 г. такое раздраженное письмо о «Поггенпулях» (Хайзе был в дружеских отношениях с Фонтане, и письмо адресовано третьему лицу): «Приятный тон берлинской болтовни очень занимал меня поначалу… так что примирил даже с чрезмерной тривиальностью кухонных меню и домашних отношений… Но когда я увидел, что из куколки собирается выходить бабочка… и перед нами ставят всего лишь coin de rйalitй vu par un tempйrament
(уголок действительности в свете определенного темперамента), то тогда я все же сказал себе: вся эта милая болтовня, несмотря на все искусство слога и остроту наблюдения, никак не может удовлетворить твою бедную — академическую! реакционную! замшелую и отставшую от времени — душу, не может наполнить ее тем чувством блаженного удовольствия, которого все же ждешь от так называемого поэтического искусства в противовес обычному канкану общества» (VII, 597).
Конфликт академической литературы (а она здесь на деле была академической, консервировавшей давно пережитые формы эстетического) с новой художественной формой социального романа, вероятно, может напомнить о реакции современников на драматическое творчество Чехова. Однако Фонтане (он все же был на сорок с лишним лет старше Чехова) был, по-видимому, сам поражен неожиданными художественными результатами своего позднего творчества. В письме другому академику от литературы, плодовитому романисту и теоретику романа Фридриху Шпильгагену он писал (24 ноября 1896 г.): «Моя книга, хотя и помимо моего желания, действует прямо как протест против утверждаемой Вами техники романа, техники, о которой я всегда вновь и вновь повторял как Вам, так и за Вашей спиной, что я считаю ее верной. Такого мнения придерживаюсь я и теперь. Но иногда все складывается иначе, и вот — такой случай… Конечно: правило есть правило, оно остается параграфом I, но в старой шутке, что законы существуют для того, чтобы их нарушать, — есть все же гран истины» (VII, 598). На стороне Шпильгагена было два с лишним десятка правильно построенных толстых романов, и можно представить, что Фонтане в его преклонные годы было не по себе, когда он являлся перед таким незыблемым авторитетом со своей тоненькой книжечкой. Но Фонтане, которому поздно было выступать в роли литературного борца за «новое», и не отступался от «младшего создания своей капризной фантазии» (в том же письме),