плечи старика.
...Вот так же долго и молча обнимал он отца, когда в последний раз видел его, на полчаса попав домой. Это было после долгой разлуки. Отец не мог простить единственному сыну связи с большевиками, не мог простить тюрем и каторги, которые позорили род Чадьяровых. Он не мог представить себе родного сына борющимся на стороне бедняков, которых презирал и боялся. Но он любил Касымхана, оттого страдал, мучился, проклиная его вслух, а ночами молился за сына, чтобы тот уберегся от болезней, остался жив и образумился.
Они виделись пятнадцать лет назад, когда Чадьяров после побега из тюрьмы сумел попасть домой. У него было всего полчаса — его ждали товарищи, нужно было ехать дальше. Обида, которая жгла его, когда отец выгнал из дому, давно прошла. Он понимал, что переделать старика невозможно, и единственное, чего хотел, чтобы тот понял, — иначе поступить Касымхан не мог.
Чадьяров пробирался домой, стараясь быть незамеченным. Некоторое время сидел, притаившись за дувалом, словно боялся показаться отцу. После тюрьмы он сильно похудел... Когда наконец решился войти, он увидел мать, которая шла куда-то с корзиной. Тогда он подумал, что это к лучшему: она очень болезненно переживала разлад отца с сыном. Касымхан еще не звал, как отец встретит его, и поэтому решил, что матери при этом лучше не присутствовать.
Старик встретил сына молча. Ни слова не говоря, он сжал ладонями его исхудавшее лицо и долго смотрел в глаза. Тогда Чадьярову показалось, что отец прощается с ним. Касымхан стоял против него, вдыхал родные, знакомые с детства запахи дома, а потом вдруг заплакал, обнял старого отца, прижал его легкое тело к себе. Так они стояли долго молча... Когда Касымхан уходил, матери еще не было. А отец стоял у дувала, застывшим взглядом смотря вслед сыну. Через пять дней он умер.
Потом мать рассказывала Касымхану, что отец давно болел, но говорил, что не может умереть, не помирившись с сыном...
За дверью играл патефон, а Яков Янович ходил вокруг Чадьярова и, уже оттаяв сердцем, смеялся над его нелепым видом, хлопал по плечу, а тот влюбленно и счастливо глядел на своего старшего товарища.
— Обтрепался Веселый Фан! Пообносился! Даже не знаю, куда тебе орден вешать!
При этих словах улыбка застыла на лице Чадьярова.
— Чего смотришь? Сегодня подписано представление. Орден Красного Знамени — за героизм и мужество, проявленные в борьбе с врагами Родины. Вот так, брат, как на войне.
— Спасибо, Яков Янович, — негромко сказал Чадьяров.
— Спасибо? — переспросил старик. — Ты хоть сам-то представляешь, что сделал? — Он прошелся по комнате. — Ты сорвал провокацию японского империализма, задуманную, надо сказать, ловко. Если бы у них получилось так, как они хотели... — Он сокрушенно покачал головой.
— А что Шнайдер?
Яков Янович улыбнулся:
— Как наши молодые теперь говорят, «раскололся до пупа». Разведчик он, конечно, серьезный, учился у немцев, потом работал с англичанами. Кое-кто из наших его знает давно, с первой мировой. С японцами уже пять лет. Утверждает, что они хотели прикончить его в поезде вместе с тобой. Как только он это сказал, я сразу понял: твоя работа.
— Есть немного, — улыбнулся Чадьяров. — Ну а что моя «мадам», как она?
— Считает себя важной птицей. Работает с японцами.
— Так что теперь? — поинтересовался Чадьяров.
— Трогать не будем, пусть возвращается, расскажет, что Шнайдер — предатель, а пока что ее немного развлекает Гуляев... Если не ревнуешь, конечно. — Дед вновь прошелся по комнате, остановился у окна. — Там-то что делается! — Яков Янович неожиданно стукнул кулаком по подоконнику. — Вулкан! Цунами! Полковник Сугимори покончил с собой. Подали в отставку три министра. В общем, эта группировка оправится не скоро. Закрылись четыре газеты.
Чадьяров напряженно слушал.
— Два банка лопнули, значит, тоже были как-то замешаны...
— А «Фудзи-банк»? — быстро спросил Чадьяров.
— Стоит. Видно, у него корни глубже.
— Да, значит, господин Тагава — серьезный человек... — медленно сказал Чадьяров.
— Серьезный, — подтвердил Яков Янович и замолчал. Все его оживление как-то сразу исчезло. — Ты-то сам как? Устал, наверное, страшно?
— Да, — ответил Чадьяров. — И только здесь понял — как!
— Сколько дома не был, на родине? Лет пять?
— Шесть.
Яков Янович молчал, глядел в окно, потом не оборачиваясь сказал:
— Сын у меня собаку домой приволок, она лает все время... И выгнать жалко, и спать невозможно. Вот тебе и сюжет...
Чадьяров смотрел в спину Якова Яновича и думал: «Ну что ты маешься, что крутишь? Разве я не понимаю: нет у меня другого выхода, кроме как ехать обратно!» Он подошел к окну, встал за спиной старика, негромко сказал:
— Не мучайте себя, Яков Янович! — Дед не обернулся. — Я все понимаю, — продолжал Чадьяров. — Ближе меня к «Фудзи-банку» сейчас никого нет. Стало быть, надо возвращаться. Для Тагавы и остальных я как уехал дурак дураком, так и вернусь. Ничего не видел, ничего не понял. Мандат вошьем на место, «жена» свалит все на Шнайдера, ей тоже жизнь дорога, против меня у нее никаких улик, одно раздражение.
Яков Янович слушал Чадьярова, уставившись в подоконник.
— А потом, вообще, я же коммерсант! — рассмеялся Чадьяров. — У меня там дело, заведение, ремонт кончается, управляющий жулик, программу менять надо, оптовые поставки готовить...
— Все правильно, — глухо перебил его Дед, он хотел что-то еще сказать, но осекся на полуслове, а помолчав, добавил: — Самое тяжелое достается лучшим сынам Родины...
Чадьяров положил старику руку на плечо, тот повернул голову, и тогда Чадьяров увидел его дрожащее лицо и полные слез глаза.
— Ты знаешь, — взволнованно сказал Дед, — как тебя увидел, подумал: все, язык не повернется сказать про возвращение. Андрея к тебе подсылал, а он вернулся ко мне и докладывает: так, мол, и так, ваше приказание не выполнил, как увидел его ошалевшим от Москвы, не смог сказать, лучше, говорит, любое наказание.
— Я понимаю, Яков Янович, я бы и сам другому не смог сказать, — улыбнулся Чадьяров, а потом посерьезнел: — Только вот что...
— Знаю, знаю все, — перебил Дед. — Трудно одному. Будет тебе помощь. Считай, что уже есть. Точно есть! А раньше не мог. Теперь о главном...
Свадьба между тем была в полном разгаре. Шумели, смеялись, парни по очереди приглашали невесту на танец. Старший сын Сергея крутил ручку патефона, а сам Сергей тут же, у двери, на спор с одним металлистом поднимал гирю.
Вошла Валя с тарелкой нарезанного хлеба, и кто-то крикнул ей:
— Кудрявая! А где твой папаша?
Но тут все разом зашумели, задвигались, потому что в дверях появился Чадьяров. Его затащили за стол. Валя пододвинула тарелку с едой, налила что-то в чашку.
Чадьяров с грустью понимал, что праздник кончается. Вот она, последняя неожиданность этого дня: надо возвращаться в Харбин... Завтра... Еще некоторое время он сидел молча, с улыбкой, внимательно разглядывая все это веселье вокруг себя. Потом встал:
— Ребята, хочу сказать несколько слов...
Все замолчали, танцующие остановились. Сережа снял пластинку. Наступила тишина.
— Я хочу выпить за вас, Саша и Нина, и пожелать вам счастья. За всех вас, ребята...
Он замолчал. Ему хотелось сказать очень многое, об очень важных, как ему казалось, вещах, но он не знал, как начать, и все же начал, потому что понимал: никогда уже не будет в его жизни такого сумасшедше счастливого дня... Будут другие, разные, но такого — никогда. И Чадьяров сказал так: