– Ты что так перепугалась? – настороженно спросил Адам.
Да, она перепугалась. Ей вдруг почудилось, что она проболталась ему насчет своего отца адмирала. Может быть, ночью, в пылу объятий и откровений? Или когда?
– Что-то я дергаюсь ни с того ни с сего, – как можно равнодушнее сказала Сашенька, – что-то со мной нервическое. – И она попыталась засмеяться. Получилось не очень искренне, и эта первая фальшь льдинкой проскользнула между ними и на какой-то миг как бы оторвала, отодвинула их души друг от друга.
– Ладно, – сказал Адам, – не буду допытывыться. Всему свое время, захочешь – скажешь.
– Конечно, – согласилась Сашенька, благодарно прильнув к нему. – Боже, какой ты умный…
– Еще бы, – лукаво ухмыльнулся Адам, – умней меня только поп-толоконный лоб! Я – человек, разумеется, не глупый, но весьма заурядный, ты это учти на будущее.
– Учту… Господи, когда кончится эта проклятая война, какая замечательная начнется у нас жизнь!
– Не думаю. Вообрази, сколько будет разрухи, вдов, сирот. И опять эти болотные хмыри повылезают из своих тыловых нор, так что война еще покажется волей вольною. А народ наш и без того надорвался. Война нас как раз поддержит, возвысит – и в собственных глазах, и перед всем миром. Войну мы выиграем. Но народу не станет легче, чем было до войны. Если, конечно, не переменится власть, а она не переменится еще долго.
– Куда ж ей меняться?
– Куда? А откуда пришли, туда и вернемся, только без царя…
– Без царя в голове? – ехидно переспросила Сашенька.
– Может, и так, кто знает…
– Странно, как странно, – задумчиво сказала Сашенька и первый раз пошла ва-банк: – Вы будто сговорились с моей мамой…
– Значит, она умная женщина. В таком случае я трижды рад, что женился на тебе. А я, признаться, все это говорю со слов отца, он у меня стратег, до сих пор рассуждает, что было бы, если бы… Если бы Брусилова не бросили, если бы вместо Керенского был другой и т. д., и т. п. Но в нашу победу верит свято, с первого дня войны… Он мне еще двадцать второго июня сказал: 'Куда они опять полезли? Их же Бисмарк специально предупреждал: Германии нельзя воевать с Россией!' – Адам говорил все это вроде бы весело, а в глазах его опять были только печаль и отрешенность от мира.
– Какие у тебя красивые, какие странные глаза, Адась!
– Я знаю. Моя мама тоже всегда говорила: 'В твоих глазах вся печаль многострадальной Польши и вся ваша пшецкая[16] спесь'.
– Спесь?
– Да, я спесивый.
– Нет, ты гордый.
– Спесивый, спесивый, я за это сам себя ненавижу! Иной раз на ровном месте надуюсь, как индюк!
– Что-то не замечала.
– Случая не было… А ты умеешь готовить? – спросил вдруг Адам.
– Думаю, что умею, – горделиво ответила Сашенька. – Во всяком случае, я сызмальства училась у мамы, а моя мамочка готовит изумительно! У нее такие борщи…
– Очень надеюсь их отведать. А моя мама говорит, что женщины, которые не умеют готовить и вести дом, – это не женщины, а лахудры!
– Да ты что?! – Сашенька расхохоталась от всей души. – И моя мама точно так говорит. Лахудра – ее любимое словечко.
– Значит, старушкам будет о чем посудачить. Ничто так не сближает, как единство суждений о недостатках других людей.
– А ты у меня философ, прямо Монтень!
– Мадам, вы и Монтеня читали? Вот это фрукт… Ну и медсестричку прислали к нам из Москвы!
– Это все случайно, – смутилась Сашенька. – Однажды на нашу помойку во дворе выбросили из бывшей профессорской квартиры библиотеку – новые жильцы выбросили. Я еще совсем маленькая была, во втором классе. А мы с мамой не поленились и перетаскали все книжки к себе в пристройку и сложили в огромный деревянный ларь… Там раньше ведра, метлы, тряпки лежали, а в общем он пустовал. И потом я всю жизнь таскала оттуда книжечки и глотала их одну за другой. А Монтень пишет очень понятно, так что чего ты удивляешься? Он просто пишет… И медсестричка поймет…
– Еще бы: 'Кто ясно мыслит – ясно излагает'. Ты моя родная душа! – Он поцеловал ее в висок.
– А ты моя! – откликнулась Сашенька. – Я верю в бессмертие души, а ты?
– Хотелось бы, – сказал Адам, – сейчас, на войне, как никогда хотелось бы… Лет с тринадцати до пятнадцати я очень остро переживал, что умру, мне это казалось ужасным, а жизнь бессмысленной, оскорбительной суетой. Помню, учитель читает мне очередную мораль, а я смотрю на него и думаю: 'Так, дорогой, и что будет с твоим черепом уже через неделю после того, как тебя закопают, а?' В чем он мог меня убедить, бедный учитель? Чем пронять? А потом, в юности, что-то в моей душе сдвинулось, закрылась какая-то заслонка и перестал тянуть этот леденящий холодок неминуемой смерти. С каждым днем жизнь набирала обороты, и как-то само собой меня затягивало в реальность бытия. А в мединституте, и не где- нибудь, а на занятиях в морге, я окончательно поверил в бессмертие души. 'Нет! – сказал я себе. – Нет, Адам, не может быть, что смердящий тлен и вот это все, плавающее в формалине, вот эти бурые куски, и кости, и сухожилия, – вот это все и есть единственное, что останется от человека. Нет! Нет! И нет!' Так я решил и так считаю до сих пор. Я взял на веру! Да… С тех пор мне стало гораздо легче жить, забрезжил какой-то смысл всего сущего. Это никто не проверил. Никто не вернулся оттуда? Ну и что… Но ведь никто и