там плавные и благозвучные слова, словно списанные со старинной литании, слова, изливавшиеся из его души в часы экстаза и восхищения. Луциан надеялся, что почти все, написанное им, окажется в чистейшем смысле слова мистикой: непосвященные могли бы часами читать и перечитывать эти страницы, так и не проникнув в их сокровенный смысл. День и ночь он обдумывал каждую букву, переписал рукопись девять раз, прежде чем осмелился перенести ее в маленькую книжицу, которую сделал сам из куска старого бледно-желтого пергамента. Еще мальчиком, пребывая в поисках бессмысленного и бесплодного знания, Луциан научился выполнять иллюстрации (сам он предпочитал называть их виньетками, поскольку любил не только устаревшие виды мастерства, но и устаревшие слова). Он часами выстраивал ровные столбцы букв и переписывал текст десятки раз, пока в совершенстве не овладел техникой каллиграфии. С прилежанием монаха-писца Луциан затачивал перья, то чуть заостряя их бритвой, то полностью заменяя острый кончик и подбирая нужную гибкость и прочность, пока не создал для себя стило, дававшее четкую, тонкую и ровную линию. Затем он принялся за цвета — ему хотелось отыскать средство, которое могло бы превратить современную краску в глубокие, матово-черные чернила старинных манускриптов, и только когда Луциану удалось заполнить нужным ему шрифтом чистую страничку, он занялся чарующим искусством виньеток, прописных букв, эмблем и оформления полей. Особенно Луциану нравилось ломбардское письмо с похожими на готические храмы буквами, и он постарался перенять эти твердые и плавные линии, а уж потом начались виньетки и плетеные орнаменты, заполонившие каждый свободный дюйм страницы. Добрая мисс Дикон называла все это пустой тратой времени, да и мистер Тейлор предпочел бы, чтобы сын раньше выправил свой обычный ночерк — скверный и совершенно неразборчивый. Да и кому нужен в наши дни виньеточник? Луциан отправил несколько образчиков своего искусства в одну лондонскую художественную фирму: стихотворение, украшенное причудливыми узорами, и латинский гимн с нотами на темно-красном фоне. Художественная фирма прислала ему вежливый ответ: его работа, несомненно, была вполне профессиональна, но все же не соответствовала их требованиям. К письму прилагался художественно оформленный текст: «Мы посылаем вам образец, который в настоящее время пользуется большим спросом, и если вы пожелаете сделать что-нибудь в таком духе, мы с радостью примем вашу работу». То был гимн «Господь, призри на мя» — выхолощенный, искусственный шрифт с разноцветными буквами, напоминавшими дома в виде длинных средневековых курительных трубок, построенные в подражание Кентерберийскому собору[26], но не имевшие никакого отношения к готике. Инициал, само собой, был золотым, «о» — розовое, «с» — черное, «п» — голубое. В довершение всего из инициала нелепым образом свешивалось птичье гнездо, до отказа набитое птенцами, а над гнездом парила белоснежная голубка.
— Какая прелесть, — сказала мисс Дикон. — Я повешу его у себя в спальне. Почему бы тебе не сделать что-нибудь в этом роде, Луциан? Глядишь, заработал бы немного денег.
— Я послал им мои тексты, — объяснил Луциан, — но они их не приняли.
— Еще бы, мой дорогой! Они и не могли их принять. Что это тебе вздумалось изрисовать все поля такими нелепыми цветами? Вот, например, розы. Какие же это розы? И вообще, при чем здесь цветы?
— Рисунок должен соответствовать тексту. Вчитайтесь в слова!
— Дорогой мой, я не могу «вчитываться в слова», потому что ты пишешь ужасно старомодным почерком. Другое дело этот текст — все так ясно и четко написано, что сразу становится понятно, о чем идет речь. А что у тебя здесь? Этого я и вовсе разобрать не могу.
— Это латинский гимн.
— Латинский гимн? Значит, не протестантский? Может быть, на твой взгляд, я и старомодна, но я предпочитаю наши славные гимны. А это, по-твоему, ноты? Дорогой мой, ты же начертил только четыре линеечки! И где это видано, чтобы ноты были квадратными или шестиугольными? Что же ты не заглянул в старый сборничек твоей бедной матушки? Он лежит в гостиной, в шкапчике. Если хочешь, я покажу тебе, как рисуют ноты: главное — не забыть четвертые и восьмые доли.
С горестным вздохом мисс Дикон отложила переписанный Луцианом «Urbs beata»[27] — она была убеждена, что ее племянник — «полный дурак».
Луциан же спустился в сад и, укрывшись за изгородью, дал волю своему гневу — перевернул пару цветочных горшков и поколотил тростью яблоню. Слегка успокоившись, он спросил себя, был ли какой-либо смысл во всех его трудах. Луциан не хотел себе в этом признаваться, но на самом деле его больно задело, что даже самые близкие ему люди предпочитали голубков и «ясный текст» геральдическим розам и латинским гимнам. Он так много вложил в эту работу и знал, что сделал ее хорошо. Луциан надеялся на заслуженную похвалу, но в этом мире его никто не ценил — кругом были одни лишь критики. Стороннего наблюдателя корчи и судороги молодого человека под ударами этой «старой дуры», как мысленно обозвал Луциан свою тетку, несомненно, могли позабавить. Так наслаждаются маленькие дети, отрывая своими нежными пальчиками или, скажем, отрезая мамиными ножницами лапки и крылья мухам. Насекомое кружится, дергается, тоненько жужжит, и это доставляет малышам удовольствие самого невинного свойства. Луциан считал себя слишком доверчивым и старался обзавестись такой же нервной системой, как у мух, которые, по словам мамочек подобных малолетних экспериментаторов, «ничего не чувствуют».
Но теперь, иллюстрируя свою пергаментную книжицу, он с радостью припомнил былое — выходит, пригодилось его умение делать красивые вещи. Луциан снова перечитал свою рукопись и задумался над тем, как лучше оформить ее страницы. Он сделал множество набросков на отдельных листах бумаги, и ему пришлось перерыть всю отцовскую библиотеку в поисках новых образцов. Он извлек на свет запыленные книги по архитектуре и трактаты о средневековых металлических украшениях. Их красочные иллюстрации подсказали ему кое-какие идеи, но этого было мало. Он отправился в поля и леса, разглядывая причудливые стволы, жутковатые переплетения водорослей, извивы жимолости и вьюнка. Во время одной из таких вылазок ему попалась красная глина, послужившая основой краски для буквиц, в другой раз он обнаружил в спорах папоротника пигмент, от которого его чернила стали более матовыми. Рукопись Луциана была полна символов, из символов построил он и орнамент на полях: причудливая листва разрослась вокруг текста, распускались таинственные цветы, а из чащи розовых кустов выглядывали диковинные животные. И все это во имя любви — дань его любовному безумию. Теперь каждую страницу украшали стихи и песнопения, рефрены которых преследовали Луциана во сне и наяву. Когда книга наконец была закончена, он сделал ее своим постоянным спутником, заменив ею так тревожившие старого викария разрозненные листки. Трижды в день Луциан совершал свое таинство, выбирая для этого уединенное место в лесу или закрываясь в комнате наверху: видя, как сосредоточен и полон восторга его взгляд, старый викарий думал, что сын по- прежнему погружен в сомнительный процесс творчества. Луциан научился просыпаться по ночам для свершения таинственного обряда и разработал особый церемониал, который исполнял каждую ночь, поднимаясь в темноте и зажигая свечу. На крутом лесистом холме недалеко от дома он срезал пять кустов буйного можжевельника и, один за другим, тайком перенес их в дом, где спрятал в большом сундуке возле своей кровати. Почти каждую ночь он просыпался в слезах, бормотал слова своих песнопений, зажигал свечу, вынимал из сундука можжевеловые ветви, расстилал их на полу и, сняв ночную рубашку, укладывался нагим телом на эту постель из шипов и жестких шишек. Придвинув к себе свечу и книгу любви, он тихо и нежно повторял хвалу своей любимой, ненаглядной Энни. Луциан перелистывал страницу за страницей, вглядываясь в золото заглавных букв, пылавшее и плавившееся в огне свечи, и шипы можжевельника с необычайной лаской касались его тела. Он впитывал изысканную сладость физической боли. После двух или трех таких ночей Луциан внес новые поправки в свою книгу, отметив особым знаком на полях пергамента те строки, при чтении которых он должен был теснее прижиматься всем телом к шипам можжевельника, добровольно навлекая на себя желанную муку. Отныне он каждую ночь просыпался в урочный час. Его стальная воля неизменно одолевала самый глубокий сон, и он вставал в радостных слезах, со священным трепетом готовил колючее ложе, вознося своей любимой хвалу и принося ей в жертву собственную боль. Прошептав последнее слово, Луциан поднимался с колючек. Все его тело покрывали капельки крови, и он с гордостью созерцал эти отметины. Порою какой-нибудь шип глубоко впивался в тело и застревал там. Луциан безжалостно выдирал эти шипы, не щадя себя. В иные ночи, когда он слишком сильно прижимался к шипам, кровь текла по его бедрам, красные язвочки вспухали на ногах и на полу образовывались темные лужицы. Все сложнее было застирывать простыню так, чтобы кровавые следы не привлекли внимания прислуги. В конце концов Луциан решил не возвращаться в постель после исполнения обряда. Он нашел старенький ветхий темный плед и заворачивал в него свое обнаженное истерзанное тело, укладываясь спать на жестком полу и радуясь, что к сладостным мукам добавилась новая боль. Он был весь