женское тело, перебирать золотые цепочки с каплями янтаря» которые будут вздыматься и опадать вместе с движениями женской груди, согревать в ладони резные заколки и броши, вдыхать ароматы, призванные служить любви.
Эти дары чувственного мира были прекрасны и сладостны, но Луциан знал, что где-то в еще не открытых им местах таятся наслаждения куда более утонченные, и их он тоже не хотел упустить. Поняв, что литература неподсудна логике, он задумался теперь над тем, справедливо ли судить жизнь с точки зрения морали. Конечно, нельзя создать книгу, вовсе не вкладывая в нее никакого смысла, да и сама идея жизни неотделима от понятий добра и зла, но, с другой стороны, просто абсурдно считать, что именно мораль определяет поведение человека. Будь это так, то «Лисидас» превратился бы в «сатиру на наше развращенное духовенство», Гомер — в справочник «нравов и обычаев эпохи». Очарованный открывшимся ему пейзажем, художник вовсе не обязан интересоваться геологической структурой местности, а влюбленному в странствия моряку нет дела до химического состава воды. Пестрые хитросплетения жизни разыгрывали свой удивительный спектакль, и Луциан всецело отдавался этому зрелищу, не заботясь, нравственно или безнравственно то, что он видит и слышит. Главное, ему было интересно.
Падение и разложение в равной степени привлекали его. В портике у самых ног Луциана лежал кусок мрамора, обезображенный красным лишаем. Сначала на белом фоне проступила одна тоненькая ниточка, затем она разрослась, разветвилась налево и направо и наконец разлилась огромным ярко-красным пятном. Луциан всматривался в человеческие жизни, рисунок которых был схож с этим куском мрамора. Женщины с утомленными и все еще красивыми лицами рассказывали ему удивительные истории своих похождений, начавшихся еще в раннем детстве из-за встречи с фавном. Они рассказывали, как играли и прятались среди виноградников и фонтанов, как водили дружбу с нимфами и глядели на свое отражение в спокойной воде до тех пор, пока подлинное лицо не являлось им в рисунке древесного ствола. Луциан узнал истории женщин, которые много лет были подругами сатиров и лишь потом выясняли, что принадлежат к человеческому роду, женщин, годами мечтавших поведать о своей жизни, но не находивших слов, чтобы донести до слушателей сию тайну.
Он выслушал рассказ женщины, полюбившей своего юного раба и три года тщетно пытавшейся его соблазнить. Ее полные красные губы двигались у Луциана перед глазами, а он всматривался в лицо рассказчицы, полное непонятной печали и неутоленной похоти, и слушал мелодичный голос, отточенными фразами излагавший причудливую историю. Женщина пила сладкое желтое вино из золотой чаши, аромат ее волос и аромат дорогого напитка смешались с благоуханием темных и нежных слов, медленно, словно густая мазь из резного флакона, сочившихся из ее уст. Она купила этого мальчика на рынке в одном азиатском городе и велела привести к себе домой под сень смоковниц.
— Его привели и поставили передо мной, — продолжала женщина свой рассказ, — а я сидела среди колонн во дворе моей виллы. Синий полог был натянут у меня над головой, чтобы защитить нас от жары и солнечного света, переливчатый сумрак играл на расписанных фресками стенах и дивной мозаике пола. Все вокруг было украшено изображениями Любви и Матери Любви. Доставившие раба мужчины передали его моим служанкам, и те начали раздевать мальчика в моем присутствии. Одна ласково снимала с него рубашку, другая приглаживала пышное изобилие темных кудрей, третья расхваливала белизну и стройность членов, и все они целовали его и нашептывали ему слова любви. Но мальчик смотрел на них угрюмо, отпихивал их руки, надувал свои прелестные розовые губки, и я видела, как краска стыда, подобная дымке заката, заливает его щеки и стройное тело. Тогда я велела им искупать мальчика и натереть с ног до головы душистыми мазями, что они и делали до тех пор, пока его тело не начало блестеть нежным медовым светом, подобно статуэтке из слоновой кости. И тогда я сказала ему: «Ты стыдишься нас, потому что один сияешь среди нас наготой, но сейчас и мы присоединимся к тебе». Первыми начали раздеваться мои рабыни, они обнимали и целовали друг друга, и каждая помогала другой, словно преданная служанка. И когда они вынули из волос заколки и сняли повязки, которые скрепляли их волосы, я удивилась, увидев, как они красивы. Пышные волосы с густым блеском струились по их плечам, шелковистые кудри ложились мягкими волнами, словно морская рябь. У одних рабынь волосы были золотыми и переливчатыми, как вино в моей чаше, лица других сияли в раме эбенового дерева, иные локоны отливали цветом темной плавящейся меди, иные — щедрой рыжиной, но самыми красивыми были изменчивые, словно сардоникс. Смеясь и не зная стыда, девушки помогли друг другу распустить завязки и отстегнуть заколки, скреплявшие их платья. Шелк и тканое полотно их одежд мгновенно упали на украшенный мозаикой пол, и перед нами предстала группа очаровательных нимф. С шутками и всевозможными ужимками они принялись возбуждать в нас веселье, восхваляя прелести друг друга и давая мальчику женские имена. Они призывали его включиться в игру, но он отказался, угрюмо покачав головой, и вновь застыл, растерянный и смущенный, словно то, что он видел, было запретно и ужасно. Наконец я приказала рабыням распустить мои волосы и снять с меня одежды. Я велела им целовать меня и ласкать, как ласкает пылкий влюбленный, но все понапрасну — глупый мальчик по-прежнему хмурился и надувал губы, сиявшие пурпуром, достойным императоров и богов.
Женщина принялась наливать в свою чашу золотое, переливавшееся, словно жидкий топаз, вино. Луциан следил за тем, как внутренний блеск напитка поднимается со дна к самому краю бокала — навстречу огню светильника. А женщина говорила и говорила, перечисляла сотни и тысячи всевозможных ухищрений, рассказывала, как она искушала мальчика ленью и праздностью, позволяя ему спать по многу часов, а днем устраивая пышное ложе на мягких подушках. Она прибегала к помощи таинственных благовоний, то натирая мальчика розовыми лепестками, то сжигая в его присутствии душистые смеси Востока. Она приказала одевать его в тонкие одежды — в шелка, которые касались тела, словно нежная ласка. Трижды в день для него устраивался изысканный пир, соединявший тончайшие вкусовые ощущения со всеми оттенками цветов и ароматов. Трижды в день она пыталась опьянить его старым вином.
— Я не жалела усилий, чтобы поймать мальчика в сети любви, но он лишь награждал меня угрюмым и презрительным взглядом. И наконец, применив почти немыслимые уловки, я вырвала у него победу и стяжала венок из зеленых ветвей, сломив незрелую невинность раба. Сразу же после того я отдала его в цирк, чтобы он потешил народ своей славной смертью.
В другой вечер Луциану поведали историю о человеке, который жил замкнуто и отказывался от всех развлечений и о котором в конце концов люди узнали, что он был влюблен в статую из черного камня. Довелось Луциану услышать о необычайной, извращенной жестокости, о людях, попавших в руки к горным разбойникам и изувеченных так, что, если им удавалось бежать из плена и достичь родного порога, родные убивали их, приняв за диковинных чудовищ. Луциан не желал пропустить ни одной из темных и даже мерзких тайн этой жизни. Он был приглашен на сей пир и хотел отведать каждого блюда, вдохнуть запахи всех благовоний.
У его родных становилось все больше поводов для беспокойства. Луциан вслушивался в сладостно- красноречивое течение удивительных историй, наблюдал за тем, как преломляется свет ламп в янтарном и пурпурном вине, а отец видел перед собой отощавшего бледного мальчика с выпирающими скулами и потемневшими, запавшими глазами.
— Ешь как следует, Луциан, — говорил сыну пастор. — Налей себе побольше пива.
Луциан поклевывал кусок жареной баранины, запивая ее водой, и в то же самое время продолжал наслаждаться изысканнейшими блюдами и винами Аваллона. Мисс Дикон как-то заметила, что кости Луциана того и гляди прорвут кожу и что он стал похож на отшельника, изнуряющего свою плоть годами тяжкого поста. Встретив Луциана на улице, люди теперь говорили:
— Как плохо выглядит молодой Тейлор! Он совсем болен!
Они пребывали в неведении относительно тех радостей и наслаждений, которыми была наполнена его подлинная жизнь. Некоторые начали жалеть Луциана и заговаривали с ним ласково. Но они уже упустили возможность проникнуть ему в душу. Дружеские слова теперь значили для Луциана не больше, чем насмешки. Как-то раз Эдвард Диксон дружелюбно окликнул его:
— Слышь, старина, заходи в мою конуру! Папаши нет, а я заначил бутылочку его старого портвейна. Я знаю, что ты дымишь, как паровозная труба, а у меня есть пара отличных сигар. Ну же, пошли! Честное слово, винцо у папаши что надо!
Луциан вежливо отказался и пошел дальше. Доброта и злоба, жалость и презрение — все это не имело значения в его глазах, и он даже не мог отличить одно от другого. Способен ли фермер отличить китайский язык от древнееврейского, венгерский от пушту? Напряженно вслушиваясь, он, быть может,