переправлялись дилижансы, о конькобежцах и фигуристах, обживших пруды, а потому металлический блеск обледенелой мостовой, опустевшие вымерзшие улицы и тяжелые складки тумана воспринимались им как символическая картина, полная пугающего смысла. Выглядывая из окна, он видел не морозную, туманную и скучную городскую улицу с ее обычными обитателями, занятыми своей работой или возвращающимися домой, где их ждали жареные каштаны и горящий камин, — он созерцал туманный серый путь в никуда, призрачные, пустые, покинутые дома и навеки опустившееся на мир безмолвие. Он выходил из дома и брел по бесконечным и совершенно безлюдным переулкам. Расплывчатые очертания домов появлялись на миг, а затем тьма вновь поглощала их, и Луциану казалось, что он перенесся в проклятый город, где прежде обитало несчетное множество людей, а сейчас жил лишь он один. Великий, как Вавилон, грозный, как Рим, прекрасный, как погибшая Атлантида, город был со всех сторон окружен безбрежной белой пустыней. Уйти из этого города Луциан не мог — если он и отваживался порою пробраться между изгородями и выйти на другой берег замерзшего пруда, перед ним неизменно возникал ровный ряд каменных домов. Они стояли, словно бдительная стража, теряясь далеко во тьме, словно Китайская стена, охраняющая обширный мир Востока. Туман искажал перспективу, менял облик предметов, и Луциану казалось, что он забрел на бескрайнюю, никому не ведомую равнину, уже в течение многих веков заброшенную, но по-прежнему окруженную курганами, каменными столбами и жуткими гигантскими монументами, надвигавшимися со всех сторон. В эти часы Лондон превращался в огромный серый храм, где совершался некий страшный обряд. Каменные алтари чародеев кольцо за кольцом опоясывали одним им ведомый центр, и каждое новое встреченное кольцо было посвящением, и каждое новое посвящение означало утрату. Быть может, он просто заблудился в стране серых скал? Луциан видел свет в окне своего дома, отблески огня на стене комнаты. Совсем неподалеку его ждала открытая дверь, и он уже слышал, как голоса близких окликают его в тумане, — но он сбился с дороги и не мог выйти к ним. Свет исчез, голоса замерли вдали, и все же Луциан знал: те, что ждут его внутри, все еще не решаются затворить дверь. Они ждут, они зовут его, но он окончательно сбился с дороги и теперь блуждает посреди бездорожной пустоши и серых скал. Странные и уродливые каменные нагромождения преследовали его, куда бы он ни пошел, — они собирались в причудливые ансамбли, выставляли острые башенки, то прикидываясь крепостью гоблинов, то превращаясь в расплывающийся во мраке просторный храм, то становясь огромной и грозной пограничной башней в сказочной стране. Одно видение растворялось в другом, и это нескончаемое наваждение упорно и мучительно преследовало его: казалось, сами улицы превратились во враждебный лагерь какой-то зловещей расы полулюдей, желавшей похитить Луциана и унести его в свои горные пещеры. Ему мерещилось, что вечерние прогулки не зависели от его собственной воли и что кто-то неведомый неотступно следовал за ним в темноте. Каждый новый шаг уводил Луциана в глубь лабиринта — к загадочной и страшной засаде.

По вечерам, укрывшись в своей комнате, опустив шторы и запалив газовую лампу, Луциан старался вернуть себе душевное равновесие. Этот ужас овладел им против его воли. Луциан стремился к спокойной, размеренной жизни, к ясности мыслей, к работе, что была для него важнее всего на свете. Он прекрасно сознавал, что сам одурманил себя нелепыми фантазиями и что на самом деле бродил он по лондонским улицам, а вовсе не по преддверию ада. Он знал: стоит ему только решиться снова отпереть свой стол, как уродливые фантазии растворятся в тумане. Но даже эти трезвые соображения не могли его утешить, ибо едва к нему возвращался здравый смысл, как тут же приходило и сознание мучительного поражения. Тогда он вспоминал о своей несостоятельности, о том, что желал в жизни лишь одного — но именно в этом судьба ему и отказала. Луциан готов был жить как аскет, как монах в самом суровом монастыре. Он терпеливо переносил холод, голод, одиночество и всеобщую враждебность, он лишил себя даже того утешения, которое дарует нам голос друга. Все это он принял бы с радостью, лишь бы только в тишине и уединении написать свою книгу. Какая ужасная, несправедливая, невыносимая жестокость — лишить его того, чего он так страстно жаждал!

Так Луциан вернулся к своему прежнему убеждению: он утратил связь с людьми. Он был чужаком, изгоем среди них — отчего и все его несчастья. Вполне возможно, что сами по себе пылкая любовь к литературе и отчаянное стремление стать художником выделяли Луциана среди прочих, а потому и разлучали с далекими от этого обывателями. Быть может, «варвары» чувствовали это и потому, в результате затянувшегося мыслительного прогресса, стали люто ненавидеть всех людей искусства. Конечно, их ненависть была не продуманной, а чисто подсознательной: скорее всего, средний филистимлянин не сумел бы объяснить свою неприязнь к художникам и, словно персонаж из старомодного журнала, бормотал бы лишь что-нибудь вроде: «Гм-м...» или «Н-ну...» — разве что ему удалось бы изобрести какой-нибудь новый вздор типа: «Дело в том, что все писаки — оборванцы, а музыканты ходят нестрижеными, художники не учатся в приличных школах, да и вообще ни один скульптор не умеет охотиться!» — но весь этот жалкий лепет был бы натужной выдумкой. На самом же деле обыватель ненавидит художника в силу глубоко спрятанного инстинктивного отвращения ко всему странному, неуютному и непонятному. Пожимая плечами, он мычит свое гнусное, почти животное «Гм-м...» и отправляет Китса на свалку по тем же соображениям, по которым черный дикарь отправляет белого человека в еще более далекое путешествие.

Луциана не слишком тревожила ненависть «варваров» к творцам — она лишь укрепила его убеждение в том, что любовь к искусству отлучает человека от сородичей. Тот, кого коснулось дыхание муз, навсегда становится чужаком в этом мире, и не столько страх перед жестокостью дикарей терзает заброшенного к ним человека, сколько ужас перед одиночеством. Луциан не так боялся отравленных копий, как собственных мыслей и в отчаянии готов был покинуть свое убежище, чтобы погибнуть от рук «варваров», но хотя бы перед смертью увидеть человеческие лица и услышать звуки человеческой речи. Он ощущал свое проклятие с удвоенной силой, ибо и само оно было двойным — подобно Китсу, Луциан стал изгнанником, и при этом потерял дар слова! Работа не приносила ему утешения, и он был брошен в пустыню, отделявшую мир воображения от мира реальности.

Его неудачи, его одиночество, его затворничество населили самые обычные улицы угрюмым, неотвязным кошмаром. Быть может, Луциан пошел навстречу искушению, не понимая, что его искушают и, подобно де Куинси, променял острую боль на боль коварную и вкрадчивую. Бессознательно, но добровольно он предпочел сияние и тьму зловещего видения обнаженной реальности неудачи. Туманная меланхолия, покинутые улицы города, проклятого столетия назад, одинокие скалы, посреди которых затаилось вековое отчаяние, — насколько легче было перенести все это, нежели истязающую, гложущую, унизительную утреннюю тоску, смешанную с сознанием того, что какая-нибудь торговая фирма могла бы стать для него гораздо более приличным и подобающим местом. Да, он дал себе зарок и не сумел его исполнить. Луциан пытался вырваться из туманной фантасмагории современности и клялся, что не будет больше вызывать чудовищные видения на мирные улицы города, но при этом едва ли осознавал, что сделанного не поправишь. Он не понимал, что вызванные им духи могут исчезнуть, но обязательно явятся снова.

Луциан по-прежнему много гулял, надеясь, что физическое изнеможение поможет ему уснуть. Но даже в те часы, когда глазам представал нормальный облик опустевших, укутанных туманом улиц и Луциан явственно различал бледный отсвет ламп и пляску пламени в чужом камине, он все же не мог избавиться от чувства обособленности, от навязчивой мысли, что между ним и этими семейными очагами пролегает непроходимая бездна. Луциан шагал по узкой дорожке и в тоске вглядывался в маячившие за замерзшими окнами веселые приветливые комнатки. Часто он видел собравшиеся за чаем семьи — отца, мать, детей, смеющихся, болтающих и радующихся нехитрому счастью. Порою чьи-нибудь жена или ребенок выбегали к калитке, напряженно всматриваясь в туман, и тогда все увиденные Луцианом ранее незначительные подробности — уродливые, но удобные кресла, развернутые к огню, темно-красные задернутые шторы, защищающие от ночной тьмы, внезапный всплеск огня, растревоженного кочергой, чтобы к приходу папы в комнате было поярче, — все эти обыденные пустяки наполнялись смыслом. В такие моменты Луциан вспоминал давно умершего и похороненного мальчика — самого себя. Он вспоминал обшарпанную старую «гостиную» в деревенском доме, ветхую, полуразвалившуюся мебель, выцветший ковер. Луциан вновь дышал воздухом родительской любви и семейного уюта. И снова мама выходила на дорогу и ждала у перекрестка, высматривая сына всякий раз, когда ему случалось припоздниться, бродя по темным окрестным лесам; она пожарче растапливала камин, согревала тапочки и оставляла гренки с маслом, чтобы ему как следует «подкрепиться». Он вспоминал мелкие подробности своей прежней жизни — щедрое тепло очага и свет в окне для того, кому приходилось поздним вечером возвращаться из холодной зимней лощины, вкус гренков с маслом и запах горячего чая, радостное приветствие двух старых кошек, прикорнувших у огня. Все

Вы читаете Холм грез
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату