привнесла в это место, за беспокойную ревность.
Спатц видел все это раньше, месяц за месяцем пребывая в рабстве у Мемфис, продлившемся дольше, как ему казалось, чем любое из его развлечений. Он был доволен тем, что сидел в одиночестве с сигаретой и нетронутой тарелкой устриц непомерно высокой стоимости. За стенами клуба Алиби толпились сотни людей, но только сорок смогут пройти за веревочные ограждения — и только Спатцу выделили отдельный столик в углу по его желанию. Беззаботное покровительство Спатца окупало все счета. Тот факт, что он был немцем и официально считался всеобщим врагом, не принимался во внимание. Его французский был безупречен, и он ни на что не обращал внимания.
Это был широкоплечий, хорошо одетый экземпляр: Ганс Гюнтер фон Динкладж, избалованный сын смешанного происхождения, сын Нижней Саксонии, светловолосый и дьявольски обаятельный. Спатц по- немецки значило «воробей». На первый взгляд это имя ему не подходило, пока кто-то не заметил его привычку бросаться из одной крайности в другую, перепрыгивать с жердочки на жердочку. В течение последних нескольких лет он официально считался дипломатом, сотрудником посольства Германии, но посольство теперь было закрыто из-за войны, и Спатц находился в свободном полете. Он провел зиму в Швейцарии, а потом вернулся обратно в Париж в гости к кузену, жившему в шестнадцатом округе. Он развелся с женой много лет назад по причине несовместимости. Его враги выяснили, что у нее были еврейские предки.
Он не добился ничего значительного в свои сорок пять лет, за исключением отличной игры в поло в Довилле.
Девушка в колготках в сеточку разносила джин, но он предпочитал скотч. Он только что обхватил ладонью толстое стекло бокала, ощущая в руке его приятную тяжесть, как какой-то незнакомый человек скользнул на свободное место рядом с ним.
— Это частный столик.
— Мне плевать, — отрезал человек. — Я охочусь за тобой вот уже несколько часов, Динкладж, тебя
Спатц оценивающе взглянул на него. Нелепый и маленький, с усами, похожими на зубную щетку, по одежде может сойти за служащего высшего звена; влажные и пронзительные глаза шантажиста. Он подумал, что знает имя этого человека.
— Вы Моррис, — заключил он. — Эмери Моррис, я прав? Вы работаете на старика Кромвеля где-то рядом с отелем Ритц.
— «
— Позвоните мне завтра домой. Здесь я делами не занимаюсь.
Эмери Моррис недовольно посмотрел на него.
— Вам придется сделать исключение. Это дело
Но Спатц не обращал на него внимания. Он поднялся на ноги, его пристальный птичий взгляд был обращен ко входу и к высокой черной богине, появившейся за занавесом.
Приехала Мемфис.
— Какого
— Я говорил тебе, — ухмыляясь, пробормотал Рауль, но пальцы его рук нервно сжались в карманах. Это была фальшивая зазывная ухмылка человека, который держит все ниточки в своих руках, за исключением Мемфис, хотя он ошибочно полагал, что и ее веревку он тоже держал, но уже очень давно это был не он. «Он не появится, детка. Пойдем отсюда. У меня мурашки по телу от стояния здесь. Нам нужно успеть на поезд».
— Я никуда не еду, — прошептала она, глядя на лысого мужчину, сидевшего в первом ряду, на его глупый, как у ищейки, вид, один из ее обычных клиентов; она полагала, что его звали М. Дюпликс. «Я покажу свое обычное шоу». Она качнула своим высоким телом прямо по направлению к Дюпликсу и погладила его гладкую голову своей рукой в перчатке, напевая вполголоса что-то, чему когда-то давным- давно учила ее мама — славный малыш Иисус, когда же это было? Этим летом Мемфис исполнилось двадцать шесть, и годы остались всего лишь ниткой бус на ее шее. Первый раз она вышла замуж в тринадцать. Побег через шесть месяцев и второе замужество, на этот раз в Чикаго. Танцовщица в Париже в семнадцать. В двадцать — уже звезда, турне по Скандинавии и в Берлине, где вся полиция была мобилизована на ее защиту, дегенератки, какой она тогда была. Последний раз она вышла замуж за человека, который организовывал ее парижское турне и сделал ей имя: Рауль, французский еврей, тридцати девяти лет, с вьющимися черными усами и бесконечными историями о российской аристократии, о тех связях, которые он потерял где-то по дороге. С ее телом и по-детски сладким голосом и его мозгами они много лет во времена Великой депрессии делали деньги из воздуха. Мемфис никогда не покидала шоу. Мемфис никогда не переставала танцевать. В четыре часа она была на балу на Елисейских полях, в «Фоли- Бержер» в десять и в клубе «Алиби» в час ночи, и если она спала, то об этом не знал никто, кроме ее любовников, свернувшись калачиком на дорогих простынях поздним утром. Мемфис зарабатывала пением на ужин себе и Раулю. Рауль владел клубом «Алиби», это было единственное, что держало их вместе, несмотря на бесконечные пререкания из-за денег и незнакомцев, перед которыми Мемфис не могла устоять. Он терпел вереницу ее мужчин из-за денег, которые она ему приносила, и из-за того, что они развлекали ее; Мемфис требовала слишком много внимания для одного мужчины и не могла оставаться одна. Так что в своем роде Рауль тоже не переставал танцевать.
Они оба были чужаками, аутсайдерами, негритянка из Теннеси и еврей, обустраивая свою жизнь в самом шикарном городе мира дерзостью, джазом и прекрасной одеждой. Фашисты любой национальности ненавидели Мемфис и Рауля, ненавидели их импровизации, которые они продавали, словно кокаин, на улицах Монмартра.
Она продолжала напевать вполголоса, как кукла в нарядном платье, девчонка, которая прыгнет к тебе на колени и будет заниматься любовью всю ночь. Она выдыхала мелодию, и ее голос то забирался вверх, то спускался вниз сквозь сигаретный дым и томные вздохи, проходя через все звуки, что, как казалось Раулю, были в распоряжении ее диапазона; у него были последние записи, которые доставлялись на самолете из Нью-Йорка так же, как другие импортировали икру. Мемфис никогда не пела одну песню дважды, если только клиент не платил ей за это. Мемфис всегда заставляла их платить, кем бы они ни были, и все и каждый любили ее за это, любили за дерзкую непосредственность, за бесстыдные запросы, за нахальную жадность. Мемфис, легким жестом берущая чек на тысячу франков, Мемфис, берущая реванш за все годы закрытых перед ней гостиниц и столовых и эксклюзивных туалетных комнат, куда могли войти только белые, и она пела, совершая все это. Вне сцены она была чем-то безжизненным, на сцене свет придавал ее коже блеск, и она казалась чем-то сияющим, пламенным, самая белая черная женщина на этой планете. В редкие дни, когда она не могла выступать, — не было голоса, болело горло от переутомления — она нервно ходила из угла в угол, словно собака в клетке.
Все знали, что нацисты прорвались через линию фронта в Седане, а Рауль был уверен, что они направлялись прямо в клуб «Алиби».