посадят, но я ни одной фамилии не назову. Однако все получилось не так страшно, хотя и не менее интересно.
И вот как-то звонок из отдела кадров, и меня просят срочно подойти, чтобы сделать кое-какие исправления в трудовой книжке. Я прихожу, а инспектор выводит меня из ОК и предлагает зайти в очень неприметную дверь рядом с дверью в отдел кадров, без таблички и всегда закрытую. Я прекрасно знал все в заводоуправлении и до того времени полагал, что это какая-то кладовка. Но оказалось, что это маленький, совершенно голый кабинетик с двумя столами буквой «Т», двумя стульями и железным ящиком, из тех, которые изображали у нас на заводе сейфы, и которые у нас же в БРМЦ и варили из 3-миллиметровой стали, идущей на кожуха электродов. В кабинетике меня ждал куратор КГБ завода.
Надо сказать, что до этого куратором КГБ был здоровый, толстомордый монгол. Я его визуально знал неплохо, поскольку он довольно часто заходил в диспетчерскую, но он всегда смотрел на меня как-то косо. К тому моменту я не знал, что его уже сменили, и теперь куратором был молодой парень-казах (если я чего-то не путаю, поскольку был еще и молодой парень, русский, инженер с нашего же завода, окончивший школу КГБ). Этот парень широко улыбался, приветливо поздоровался и, когда инспекторша вышла, сообщил, что со мною хочет побеседовать начальник КГБ города, и он просит меня к нему сейчас съездить. Куратор посадил меня в «Жигули», и мы поехали в город.
Горотдел КГБ располагался в маленьком отдельном двухэтажном домике, на первом этаже которого жил с семьей прапорщик (он нам и открыл дверь на звонок), а на втором этаже было несколько служебных комнат, в том числе и кабинет начальника КГБ. Это был довольно пожилой майор (впрочем, в форме я никого из КГБ никогда не видел даже во время праздников), который, встречая меня как родного сына, вышел из-за своего стола. Мы сели за стол для совещаний, что обычно всегда создает атмосферу некоторой близости и меньшей официальности, нежели разговор, когда начальник сидит за собственным столом.
Он начал беседу на отвлеченные темы, причем ругал наши советские порядки, словом, как я понимаю, пытался меня этим успокоить и расположить к себе. В конце концов наговорившись, он сказал, что я, конечно, понимаю, что меня пригласили для дачи объяснений по поводу моих антисоветских разговоров, на что я ему заметил, что не вижу в этом надобности, поскольку у нас в стране свобода слова. И тут он мне объяснил ситуацию, и знаете, абсолютно правильно и логично. Смысл его объяснения был вот в чем.
— Действительно, у нас свобода слова и можно говорить о чем угодно. Но дело в том, что слово — это оружие, и каждый должен отдавать себе отчет, зачем он это оружие применяет — с какой именно целью, а для этого понимать, кому и что он говорит. Если он говорит с людьми, которые, как и он, хотят исправить недостатки на благо Родины, то это одно — это свобода слова и можно говорить о любых недостатках. Но если он говорит с человеком, который возбужденный его словами пойдет и совершит теракт, то болтун тоже будет виноват в этом теракте. Таким образом, вся свобода слова упирается в вопрос — ты твердо уверен в том, кому ты это слово говоришь? Ты отвечаешь за него и за свое слово? За то, что оно не приведет к вредным последствиям для твоей Родины?
Я, надо сказать, его понял и не стал строить дебильную рожу правозащитников Ковалева или Новодворской и талдычить об общечеловеческих ценностях. Майор, по сути, был прав. Поэтому я согласился написать объяснение, но попросил, чтобы они сообщили мне, о чем я должен написать — что именно обо мне сообщили им их агенты. Они заулыбались, майор покрутил головой, но согласился. Они начали смотреть бумаги и сообщать мне суть моих высказываний (а я такое действительно говорил), и мне осталось изложить их в признательной форме на бумаге, закончив в конце какой-то надиктованной фразой о том, что я такое больше говорить не буду. Я написал, расписался и, между прочим, увидел, что облегченно вздохнул не только я, но и они. Я-то был несказанно рад, что они не спросили, кому я все это говорил, а свое облегчение они мне объяснили так.
Оказывается, дело на меня завел монгол, но когда он уехал и передал начатое дело преемнику, то тот нашел его никчемным и решил закрыть. Но для этого требовалось получить с меня объяснение. Если бы я отказался его давать, то они вынуждены были бы официально меня предупредить и установить за мною слежку, что в конечном итоге могло привести к возбуждению уголовного дела. А так все уладилось, и они дело закрывают. Мы тепло попрощались, и куратор на тех же «Жигулях» отвез меня обратно на завод.
Я был счастлив, что все так хорошо окончилось, но на следующий день куратор снова позвонил мне и вызвал к себе в комнатушку: «Ты знаешь, начальство посмотрело твое объяснение и теперь надо его немножко поправить». У меня опять все опустилось: ну, думаю, сейчас начнут про друзей расспрашивать! Однако все было не так, речь, по сути, шла о двух моментах.
— Вот ты тут написал, что рассказывал анекдоты о Л.И. Брежневе, — сказал куратор. — Давай переделаем, и ты напишешь, что рассказывал анекдоты о первых руководителях СССР.
Получалось как бы не так остро, и я без возражений согласился изменить эту часть своих показаний.
— А вот тут ты пишешь, что говорил о том, что в партию принимают рабочих и итээровцев в соотношении 10:1, чтобы партия была глупая и безотказно голосовала за ЦК, — продолжил куратор. — Давай это вообще уберем, а ты напишешь, что сравнивал экономические показатели СССР и Бразилии.
Такое действительно было. Я как-то в лаборатории просматривал газеты, и в «Правде» как о большом достижении сообщалось, что СССР за год дал прирост в 5 % национального дохода. А в еженедельнике «За рубежом» была статья о Бразилии, в которой было сказано, что «бразильское экономическое чудо окончилось» и что теперь Бразилия имеет прирост национального дохода не более 8 %. Я высмеял радость по поводу 5 % и скепсис по поводу 8 %, но когда куратор мне этот эпизод напомнил, то я в свою очередь вспомнил, кто в это время был в лаборатории, и понял, кто меня «закладывал», т. е. понял, в присутствии кого мне надо свободой слова пользоваться аккуратнее. Тем не менее, мои объяснения получались как бы мягче, и я согласился изменить и этот эпизод. На этом, наконец, мое дело с КГБ закончилось навсегда, но я, между тем, оставался с обоими кураторами в хороших отношениях.
Не могу сказать, что после этого я стал осторожнее. Наверное, стал, но не помню, чтобы меня очень уж сдерживал страх, если я хотел рассказать анекдот или что-то покритиковать. Разговаривал обо всем я вполне откровенно, особенно в командировках со случайными попутчиками или соседями по гостинице. Во всяком случае я не чувствовал себя очень уж стесненным в своих высказываниях, другое дело, что я стал понемногу с годами менять убеждения и приходить к выводу, что при всех маразмах социализма в нем есть что-то очень правильное.
Но чтобы закончить с КГБ, скажу, что спустя какое-то время я купил книгу «Уголовное право» — учебник для студентов юридических факультетов, и в нем внимательно прочел главу об антисоветской пропаганде. И тут я выяснил, что мои «добрые» кагэбисты не смягчили мои показания, а сделали их более соответствующими своей подследственности — сделали более законными те основания, по которым монгол завел на меня дело.
Штука в том, что пропаганда считалась преступной, если она готовила подрыв советской власти, и только. Как частное лицо Брежнев советской властью не был, следовательно оскорбление Брежнева не было антисоветской пропагандой, и дело по анекдотам о Брежневе должно было бы заводиться не КГБ, а милицией по статье об оскорблении и, кстати, после заявления об этом самого Брежнева. Заменив в своем объяснении Брежнева на «первых руководителей Советского Союза», я сам подогнал свои показания под статью об антисоветской пропаганде, поскольку руководители СССР были представителями советской власти. Далее, КПСС советской властью тоже не являлась, и всякая критика ее Вообще была неподсудной. Вот кагэбисты и убедили меня эпизод с партией убрать совсем. А, казалось бы, совершенно безобидное сравнение СССР с Бразилией все же бросало тень скепсиса именно на советскую власть, то есть это сравнение с натяжкой можно было все же считать антисоветской пропагандой. Так что правы зэки, когда говорят, что хороших следователей не бывает, что верить им ни в коем случае нельзя.
Однако в любом случае, если эти мои проблемы с КГБ и оказали какое-то негативное влияние на мою судьбу, то я этого не заметил. Более того, мне стало где-то даже легче, поскольку от меня с предложениями вступить в КПСС отстали сразу и все — от Лени Чеклинского до начальников. Видимо, круги по воде пошли, и я получил негласный статус антисоветчика, недостойного быть членом такой почтенной партии, в которой, как оказалось, из всех членов было всего 99 % примазавшихся алчных карьеристов, подлых негодяев и просто людей, которые и сами не понимали, зачем они в партию вступили. (Где-то году в 93-м я участвовал в областном собрании «Славии», на нем выступила учительница, на тот момент секретарь Павлодарского обкома КПСС. И она, как и полагается коммунисту, начала ругать «Славию» за то, что эта организация