председателевой моторки, подмигивал белой свечкой мотор от милицейского мотоцикла, а позади смеялся аккумулятор от старой колхозной трехтонки. Сразу четыре покражи глядели на Анискина ясными глазами. И он снял руку парнишенки со своего плеча, так как жгла его Виталькина рука, давила пудовой тяжестью. Сердце заходилось у участкового, когда видел он белый чубчик и светлые мальчишечьи глаза.
— Сядь, не дыши, молчи! — вяло сказал Анискин. — Сиди, как сидишь!
Горестно, как на последний осенний пароход, что уносит по Оби музыку и теплое шипенье пара, глядел Анискин на висящий в воздухе мотор. Что из того, что снял его Виталька со списанного мотоцикла? Все равно целый месяц участковый не мог сунуть носа в райотдел, а когда все-таки совал по неотложной надобности, то от стыда другим участковым в глаза не смотрел.
Три месяца рыскал Анискин по деревне в поисках аккумулятора, фар и плексигласа, но ничего не нашел, а только перессорился с добрым десятком мужиков, запятнав их напраслинными обвинениями. С ног до головы припозорился Анискин на этих загадочных делах, а вот оно… что… Стоит посередь сарая чучело не чучело, машина не машина и светит Анискину в глаза автомобильными фарами. Сидит рядом парнишенка Виталька, и уже без всякого страха лупает глазищами, стараясь понять, чего это участковый вздыхает, чего уронил голову на грудь. Эх, жизнь-копейка!
— Виталька ты, Виталька! — горестно сказал Анискин. — Чего же ты это со мной произвел, чего же ты такое над дядей Анискиным выстроил! Эх!
— Дядя Анискин, — позвал Виталька. — Дядя Анискин!
— Ну что «дядя Анискин»! Дурак твой дядя Анискин. — Участковый взглянул парнишке в лицо, поцыкал зубом и опять уронил голову на грудь. Молчал он, наверное, минуту, потом тихо-тихо сказал: — Ведь отчего я вора найти не мог? А оттого, что такую машину и во сне не придумать. Я что искал? Мотор украли — на лодку-моторку, фары свистнули — опять же на лодку-моторку. Я всех рыбаков в муку ввел с этим делом. Дружков в подозренье имел. Эх, жизнь, жизнь!
— Арестуй меня, дядя Анискин! — тонко сказал Виталька. — Вяжи меня — я во всем виноватый!
— Вяжи?
Усмехаясь, Анискин вернулся к чурбачку, удобно устроился на нем, стал глядеть на Виталькину машину. Солнце, видимо, садилось — прозрачные лучи проникали в сарай, рассыпавшись, охватывали вертолет со всех сторон; казалось, что машина тает, вздымается на колесах, делается легче воздуха, а краски набирают силу. Только теперь увиделось, что стоит машина на трех колесах — одно от детской коляски, а два… два от того же списанного милицейского мотоцикла — и что колеса стоят на земле так легко и зыбко, словно меж ними и землей просвечивает воздух. А потом Анискин увидел такое, отчего сердце екнуло: бензиновый бак от старой кинопередвижки.
— Ах, Виталька ты, Виталька!
Анискин почувствовал к себе горькую жалость и вяло подумал: «Свольнять меня надо с работы! На пенсию меня надо, сукиного кота!»
— Ты в каком классе? — тихо спросил Анискин.
— В десятый перешел.
— Английский изучаешь или немецкий?
— Английский.
Казалось, в фарах зажглась маленькая лампочка и колола лучиками Анискина в глаза, а вторая фара — подмигивала. Поэтому Анискин на месте больше сидеть не смог, поднялся и пошел по сарайчику, сам не зная зачем, сам не зная почему. Он потрогал носком сандалии землю — сухая и твердая, пощупал пальцами гвоздь, вбитый в стену, — теплый и шершавый, поднял с верстака несколько книг. Светло было в сарайчике, но участковый прищурился, когда читал заголовки: «Теория крыла», «Математический анализ», «Кибернетические системы», «Сопротивление материалов».
— Дела! — сказал Анискин.
Он перелистнул книгу с названием «Теория крыла», приблизил страницу к лицу, секунды две-три смотрел на незнакомые значки и буквы, но голова пошла кругалем, в глазах зарябило, хотелось гладить себя по затылку и чесать нос. Свободы хотелось, вольного воздуха, простору.
— Виталька ты, Виталька! — тихо повторил Анискин. — Я ведь никогда бы не поймал тебя, если бы про горн не услышал. Тут я сразу скумекал, что это дело неразумного мальчишенки. Никакой мужик не станет в кузне озоровать, ежели состоит при воровстве.
— Шестерню на вал насаживал, — колупая землю ботинком, ответил Виталька. — Без кузни нельзя…
— Виталька ты, Виталька!
Во все глаза смотрел Анискин на парнишку, — прикидывал так и эдак, но ничего особенного не видел: тоненькая шея, мальчишечий кадык, пухлые губы, светлые от честности глаза. Мальчишка как мальчишка, а вот поди же ты… «Захочет — может по-английски заговорить!» — вдруг подумал Анискин и неожиданно для себя спросил:
— Полетит?
— Должна полететь! — тихо ответил Виталька. — Считана.
Опять повернулся Анискин к машине, теперь смотрел на нее спокойными глубокими глазами. Он разглядел четыре лопасти, клеенные из разноцветного дерева, пропеллер меж фанерными хвостами, велосипедное сиденье и разноцветные маковки рычажков. И пахло тоже основательно — бензином, краской и машинным маслом.
«Полетит машина, — подумал Анискин, — возьмет себе и полетит!» Затрещит мотор, закрутятся клееные лопасти, замельтешит малюсенький пропеллер на хвосте: сядет Виталька Прокофьев на велосипедное сиденье, чего-то нажмет, чего-то подкрутит и — полетел, полетел! Машина поднимется над кедрачами, просвистит над деревней, повиснет стрекозой над Обью. Высоко-высоко повиснет машина над рекой, и Виталька Прокофьев увидит всю Обь, и старый осокорь, и разрушенную мельницу, и молодые березы над покосившимися крестами деревенского кладбища…
Так запечалился участковый уполномоченный Анискин, что застилала глаза влажная пелена. Ослеп он и, шатаясь, вернулся на чурбачок, шепча про себя: «На пенсию меня пора, на пенсию!» А что еще делать с человеком, у которого со двора крадут мотоциклетный мотор, который смотрит на шестнадцатилетнего мальца и ничего в нем не понимает?
— Эхма, жизнь, жизнь!
Вспомнил Анискин, что в прошлом году его не записали в кружок английского языка, а на политзанятиях майор говорил: «Кое-кому этот материал можно пропустить!» Понятно теперь это «кое-кому», понятно. На пенсию, на пенсию пора! Сдаст Анискин наган и удостоверение, фуражку и милицейскую шинель, вернется домой и скажет: «Вот я! Принимай, Глафира!» Белых куриц разводить — вот чем займется Анискин. Таких белых куриц, каких недавно привезли в совхоз Тельмана…
— Как белые курицы называются? — досадливо спросил он Витальку. — Те, что в Тельмане?
— Леггорн, — ответил Виталька.
«Леггорн!» Язык свертывается в трубочку, дыхания не хватает, когда произносишь такие слова, а парнишечка так и чешет: «Леггорн, леггорн!» Все они знают, эти молодые, да ранние — отпечатки пальцев берут, анализы разводят, версии разрабатывают, фотографируют, проявляют, следы линеечкой меряют, в лупы смотрят. Молодые, ученые! Найдет такой молодой да ученый человеческий волос, глянет на него сквозь стекло и: «Рост сто восемьдесят шесть, на один глаз косой, левая нога короче правой…» Конечно же, у такого мотор от мотоцикла не уведешь.
— Арифметика! — вслух сказал Анискин. — Химия!
— Лопасти собирал на синтетическом клее… — протяжно ответил Виталька.
Клей у них синтетический, системы кибернетические, матрасы поролоновые, стекла плексигласовые, по-английски кумекают. Нет, нет, куриц разводить, как в совхозе Тельмана! Каждый день — яйцо, петухи — спокойные, грязи курицы боятся, потому что…
— Как белые курицы называются? — крикнул Анискин.
— Леггорн!
Мать твою перемать! Стоит Виталька перед Анискиным, носом хлюпает, штаны держатся на одной пуговице, губы распустил, передние зубы кривые, а ведь вот… Лопасти, винты, мотор, сиденья — все как полагается. И полетит.