— Нет уж, уволь! На допросе других забот по горло.
— Но, Михаил Петрович, у меня объектив закреплен этой проклятой дыркой! Камеру невозможно повернуть.
— Тогда прибивай к полу и мой стул. Чтоб не думать, куда я там вываливаюсь.
Прибили стул. Протерли окно. Ввернули лампочку поярче. А тем временем выяснилось, что электричество в штаб-каморке зажигать нельзя — глазок светится; кашлять и в полный голос разговаривать тоже нельзя — слышно; в коридор рекомендуется выходить редко и осторожно — раздается слишком характерное металлическое лязганье замка. И так далее. Словом, надо было набраться превеликого терпения, чтобы молча и пассивно фиксировать многочасовые допросы в течение… какого времени? Никто не мог сказать заранее.
— Ну что ж, в тюрьме как в тюрьме, — пытался пошутить Виктор Виноградов…
Мы приоткрыли предсъемочную кухню не для того, чтобы пожаловаться на трудности. Конечно, их было куда больше, чем с обычным фильмом (и чем мы описали), но не в том дело. Условия съемок в значительной мере определили угол зрения на следствие — сквозь глазок, за которым разворачивался внешне статичный, но полный внутренней остроты поединок между Дайнеко и обвиняемым. Два голоса, приглушенно доносившиеся из динамика, мимика двух лиц, когда оператор брал крупный план, плюс жестикуляция на среднем плане — и все.
Виноградов уже старался не вспоминать, что кино — это движение. Ставку делали на психологизм, на пристальное прослеживание борьбы двух людей с диаметрально противоположными взглядами и целями.
Это ясно отразилось в смонтированной затем ленте. Костяк ее составили 15 допросов. Они разделены, правда, то короткими, то более длинными эпизодами вне тюрьмы, но воспринимаются как один непрерывный, долгий, напряженный, а к концу уже «добела раскаленный» допрос-разоблачение. Допрос, в котором обе контрастные фигуры раскрываются столь отчетливо, глубоко и интересно, что это искупает недостаток внешнего действия. Получился детектив без погонь, схваток и других присущих жанру атрибутов.
Точка зрения «сквозь глазок» поневоле отразится и сейчас в нашем рассказе.
Итак, Ладжун дожидался вызова к следователю. Годами привольно кочевал по стране, воображал себя неуловимым и вдруг, как в кошмарном сне, очутился за решеткой, в тюремной камере на четверых.
Надо думать, настроение у него было прескверное. На допрос он явился угрюмый, «зажатый», раздираемый страхом и надеждой, — совсем не тот, что, бывало, очаровывал направо-налево и женщин, и мужчин. Нам же хотелось показать зрителям хоть «кусочек» прежнего Ладжуна, чтобы нагляднее стала затем эволюция его в ходе следствия.
Посоветовались с Михаилом Петровичем.
— Это идея! — оживился он. (Михаил Петрович любил новые идеи.) — Давайте попробуем. На подручных средствах.
А стояла солнечная весна. Прошумели первые майские ливни, и трава, деревья — все заторопилось зеленеть. С точки зрения обитателя тюремной камеры, воздух на воле был совершенно опьяняющим.
И мы пристали к начальнику следственного изолятора с очередной сумасбродной просьбой: принести в жертву обычный маршрут провода арестованных в следственные кабинеты.
Вместо того чтобы доставить обвиняемого внутренними коридорами, его повели на первый допрос через двор, где расцветал чудесный сад — гордость местных служащих. Мы рассчитывали, что, внезапно попав из мрачной тюремной обстановки на воздух, к солнцу, он на минуту-другую рассеется, отвлечется от предстоящей беседы и примет более непринужденный вид. Второй оператор, спрятавшись за окном возле подъезда, куда Ладжуна должны были под конец ввести, приготовился запечатлеть всю сцену.
Съемка удалась. Ладжун шел по саду прямо на камеру, жадно дышал, с улыбкой щурился от яркого света, оглядывался вслед взлетавшим голубям, и, видя его сейчас — полноватого, но легко шагающего в почти не измятом костюме, его приближающееся круглое лицо с мягкими губами, его ласковые, затуманенные глаза, — вы понимали, почему у потерпевших и свидетелей не сходило с языка «обаятельный». Да, весьма приятный и внушающий доверие молодой мужчина шел по дорожке на зрителя. Вот дорожка изогнулась параллельно зданию, и, минуя окно, мужчина повернул голову и… хитро подмигнул в самый объектив.
А ведь раз пятнадцать проверяли, хорошо ли загорожена камера занавеской и растениями на подоконнике!
— Нет, я ничего не заметил, но как-то почуял, — объяснял он позже Михаилу Петровичу. (Ошибся он только в одном: счел, что снимают для предъявления фотографий потерпевшим.)
Киногруппе это был урок. Максимум осторожности!
Первый допрос запомнился тем, что был удручающе скучен. Вопреки предубеждениям — и нашим, и Михаила Петровича — все сразу ждали чего-то волнующего. А разговор шел о том о сем и, в сущности, ни о чем.
Нет ли проблем в отношениях с сокамерниками? Нужно ли кому-нибудь сообщить, чтобы носили передачи? Есть ли жалобы на здоровье?
На здоровье Ладжун не сетовал. Сообщать никому не надо. Сокамерники, конечно, грубияны и подонки.
— Не привык я, чтобы рядом храпели всякие… Да еще пристают: за что сидишь? А я, между прочим, сам-то не знаю.
Дайнеко игнорирует выжидательную паузу и возвращается к вопросу о физическом и психическом самочувствии. (Ему бы сейчас впору белый халат.) Как «пациент» переносит заключение? Бессонница не мучает? Раздражительность? Может быть, головные боли? Раньше тоже не наблюдалось?
Нет, и раньше не наблюдалось. Бессмысленные расспросы Ладжуну надоели.
— Никогда я не был хиляком или психом каким-нибудь! Говорят, полный, а у меня не жир, это мускулатура. Я всегда о теле заботился, я считаю, иначе не настоящий мужчина!
Михаил Петрович одобрительно кивает: он тоже не уважает хиляков и психов. У мужчины должно быть крепкое тело и крепкие нервы. Некоторое время собеседники топчутся на данной теме без всякого видимого проку, но понемногу взаимно устанавливают, что Ладжун хотя и «тонкая натура», и брезгует нынешним окружением, однако вполне уравновешен, за слова и действия свои отвечает, памятью обладает хорошей, даже отличной.
— Ну что ж, — говорит Дайнеко, — раз память у вас отличная, нам будет легче работать. Начнем?
Ладжун настороженно застывает. Пока он не встречался со следователем и не ведал о его высоком ранге, оставалась надежда, что попался на одной-двух аферах. Погоны Дайнеко его смутили: к добру ли? Не терпелось услышать, что же именно милиции известно. Очень тревожили погоны подполковника. Но вместе с тем поневоле ласкали самолюбие: магическую власть имели над Ладжуном чины и звания; он сам обожал представляться каким-нибудь проректором или доцентом и теперь принимал мундир Дайнеко как лестное свидетельство того, что Юрия Юрьевича Ладжуна не числят среди рядовой уголовной шушеры.
В таком настроении застало его предложение Дайнеко поработать.
— До обеда еще час, кое-что успеем, правильно?
Ладжун нечленораздельно бормочет, что согласен. Наконец-то он поймет, что против него есть!
Но Михаил Петрович чувствует, как у того уши торчком, и снова ударяется в общие разговоры. Прежде чем касаться конкретных эпизодов, ему бы хотелось представить, как Юрий Юрьевич провел последние годы. Где-нибудь постоянно работал? Нет? А жил? Ага, нынче здесь, завтра там. Ясно. Случайные заработки и страсть к путешествиям. Отлично. Путешествия — увлекательная штука. Юрию Юрьевичу нравятся больше сельские пейзажи или города? Города? О вкусах не спорят. И где же ему удалось побывать? Много где? Что ж, для интереса давайте запишем. Подряд не припомнить? Подряд не обязательно, можно, например, по союзным республикам. Начнем хоть с вашей родины. Какие местности вам знакомы, кроме Мукачево? Кишинев. Живописный город, согласен. А что, базар там на прежнем месте?..