Англии и Виргинии он назывался „вызов“ или „послание“) был отправлен и принят и все предварительные формальности выполнены. Секунданты отмеряют положенное число шагов. Так, перед дуэлью Онегина с Ленским было отмерено тридцать два шага. Сколько-то шагов требуется на то, чтобы дуэлянты могли сойтись и после этого их разделяло бы расстояние, скажем, в десять шагов (la barrier, своего рода ничейная земля, вступить на которую ни один не имеет права).
Участники занимают исходные позиции в крайних точках О и Л, стоя, естественно, друг к другу лицом и опустив дула пистолетов. По сигналу они начинают сходиться и могут при желании выстрелить в любой момент. Онегин стал поднимать пистолет после того, как оба сделали по четыре шага. Еще через пять шагов прогремел выстрел, которым был убит Ленский. Если бы Онегин промахнулся, Ленский мог бы заставить его подойти к барьеру (Б1), а сам бы не спеша, тщательно прицелился. Это была одна из причин, по которой серьезные дуэлянты, включая Пушкина, предпочитали, чтобы соперник выстрелил первым. Если после обмена выстрелами противники продолжали жаждать крови, пистолеты могли быть перезаряжены (или подавались новые), и все повторялось сначала. Этот вид дуэли, с вариациями, был распространен во Франции, России, Англии и на юге Соединенных Штатов между 1800 и 1840 годами»[16].
В том же письме Набоков пишет по поводу сопоставления Уилсоном в эссе «Памяти Пушкина» («In Honor of Pushkin») XI–XIII строф четвертой главы «Онегина» с первой строфой «Кануна Св. Агнессы» («The Eve of St. Agness») Джона Китса: «Твоя ссылка на Китса в связи с „Онегиным“ замечательна своей точностью; ты можешь гордиться: в своих лекционных заметках о Пушкине я цитирую этот же отрывок из „Кануна Святой Агнессы“»[17]. Позднее Набоков процитировал этот уилсоновский прозаический перевод в Комментарии к «Евгению Онегину». Текст лекционного курса или заметок к нему до настоящего времени не опубликован, но несомненно, что в них постепенно накапливался материал к Комментарию, о чем свидетельствует, в частности, процитированное письмо. В письмах Уилсону постоянно встречаются упоминания о работе над Комментарием к пушкинскому роману. Благодаря поддержке Уилсона Набоков для занятий «Евгением Онегиным» получил стипендию фонда Гугенхайма, которая должна была отчасти освободить писателя от чтения лекций. «„Е. О.“ не отнимет у меня слишком много времени, — писал Уилсону Набоков, благодаря его за хлопоты о стипендии, — и я мог бы безболезненно сочетать эту работу с другими удовольствиями. Но я сыт преподаваньем. Я сыт преподаваньем. Я сыт преподаваньем»[18].
Вскоре после выхода набоковского труда появилась рецензия на него Э. Уилсона в «York Review of Books» с негативными и порою даже резкими оценками — прежде всего перевода. Самому Комментарию, составляющему львиную долю всего объема, была посвящена только одна, хотя и похвальная фраза, но при этом Уилсон позволил себе усомниться в обоснованности указаний на те французские и английские источники, которыми, по мнению Набокова, пользовался Пушкин. Именно этими указаниями как важнейшей составной частью Комментария его автор дорожил в первую очередь. Эта рецензия окончательно расстроила и без того уже натянутые взаимоотношения Набокова и Уилсона. Обиднее всего было для писателя то, что незадолго до появления этой рецензии Уилсон посетил его в Швейцарии, но ни слова не сказал о том, что рецензия вот-вот будет напечатана. Вослед Уилсону в спор по поводу набоковского «Онегина» вступили другие критики, которые также, не смея судить Комментарий, набросились на перевод. От знаменитого писателя и поэта все ожидали стихотворного перевода, а не подстрочника, который якобы мог выполнить любой ремесленник. Никому не было дела до тех идей в отношении перевода, которые в «Онегине» реализовал Набоков. В интервью, данном Альфреду Аппелю, Набоков защищает свою позицию: «Говорят, есть на Малайях такая птичка из семейства дроздовых, которая только тогда поет, когда ее невообразимым образом терзает во время ежегодного Праздника цветов специально обученный этому мальчик. Потом еще Казанова предавался любви с уличной девкой, глядя в окно на неописуемые предсмертные мучения Дамьена. Вот какие меня посещают видения, когда я читаю „поэтические“ переводы русских лириков, отданные на заклание кое-кому из моих знаменитых современников. Замученный автор и обманутый читатель — таков неминуемый результат перевода, претендующего на художественность. Единственная цель и оправдание перевода — возможно более точная передача информации, достичь же этого можно только в подстрочнике, снабженном примечаниями»[19]. Чуковский по поводу статьи Уилсона отозвался в письме к своей загадочной корреспондентке Соне Г., оказавшейся другом Набокова Романом Николаевичем Гринбергом: «Эдм. Уилсон написал очень талантливо, очень тонко об „Онегине“ Вл. Вл-ча, как жаль, что при этом он, Уилсон, так плохо знает русский язык и так слаб по части пушкиноведения. Вл. Вл. его сотрет в порошок»[20].
Это замечание Чуковского отнюдь не случайно, ибо Набоков в своем Комментарии самым беспощадным образом набрасывается на всех своих предшественников по переводу и комментарию «Онегина». Особенно досталось профессору Чижевскому, который занял в Гарвардском университете то место, на которое с полным основанием рассчитывал сам Набоков. Чижевский, «плоховатый работник» (по мягкому замечанию К. Чуковского), выпустил в 1953 г., в разгар работы Набокова над «Онегиным», свой комментарий к пушкинскому роману. «Ни один ястреб не терзал свою жертву с такой кровожадной жестокостью, с какой Вл. Набоков терзает этого злополучного автора», — пишет Чуковский[21].
Неприятием всякого рода пошлости, особенно по отношению к Пушкину, можно объяснить те категорические суждения в адрес своих коллег, которыми изобилует набоковский Комментарий. «Говорят, что человек, которому отрубили по бедро ногу, долго ощущает ее, шевеля несуществующими пальцами и напрягая несуществующие мышцы. Так и Россия еще долго будет ощущать живое присутствие Пушкина». Это жесткое, но по-набоковски точное сравнение восходит к вставному очерку из последнего его русскоязычного романа «Дар», где порожденный фантазией писателя мнимый автор этого очерка А. Н. Сухощеков рассказывает о происшествии с неким господином Ч., много лет жившим вне России и попавшим по приезде в Петербург на представление «Отелло». Когда, указывая на смуглого старика в ложе напротив, приезжему доверительно шепчут: «Да ведь это Пушкин», он поддается мистификации. Театральное действо о ревнивом венецианском мавре, знакомый образ поэта с африканскими чертами и смуглый незнакомец сливаются в единое целое — и неожиданно сам рассказчик оказывается во власти пленительной иллюзии: «Что если это впрямь Пушкин в шестьдесят лет, Пушкин, пощаженный пулей рокового хлыща, Пушкин, вступивший в роскошную осень своего гения».
В связи с дуэльной темой можно отметить один сквозной мотив в творчестве Набокова, в том числе и комментаторском, обозначенный для него тем, что «ритм пушкинского века мешался с ритмом жизни отца», мотив, разрешенный как в плане автобиографическом, в связи с отцом, Владимиром Дмитриевичем Набоковым, так и в чисто художественном, хотя границы взаимных отражений точно обозначить нельзя — они размыты до той степени, что читатель с трудом отделяет реального отца писателя от вымышленного отца героя романа «Дар». В «Других берегах» Набоков описывает свое состояние, когда, узнав о предстоящей дуэли отца, он в оцепенении едет домой, переживая «все знаменитые дуэли, столь хорошо знакомые русскому мальчику», он вспоминает дуэли Грибоедова, Лермонтова, но прежде всего Пушкина и даже Онегина с Ленским, «Пистолет Пушкина падал дулом в снег. <…> Я даже воображал, да простит мне Бог, ту бездарную картину бездарного Репина, на которой сорокалетний Онегин целится в кучерявого Собинова». Этот художнический пассаж несколько раз варьируется Набоковым, в том числе в комментариях к «Евгению Онегину». Выпады против Репина выражают отношение Набокова к проблеме увековечения памяти поэта, к трактовке его наследия, в которой должна быть правда искусства, а не правдоподобие. Трагическая смерть отца, погибшего от пистолетного выстрела не на дуэли, ассоциируется для сына со смертью Пушкина. Да и вся жизнь отца воспринимается Набоковым как уподобление жизни Пушкина, выше всех «громких прав» поставившего понятие чести и свободы личности. И в романе «Дар» у его героя, поэта Федора Константиновича Годунова-Чердынцева (сама фамилия которого, кажется, выскочила из пушкинских текстов), Пушкин, его жизнь и смерть, ассоциируется с отцом: «Пушкин входил в его кровь. С голосом Пушкина сливался голос отца. <…> Мой отец мало интересовался стихами, делая исключение только для Пушкина: он знал его, как иные знают церковную службу, и, гуляя, любил декламировать». Годунов- Чердынцев хорошо помнил, как и его создатель, что «няню к ним взяли оттуда же, откуда была Арина Родионовна, — из-за Гатчины, с Суйды: это было в часе езды от их мест — и она тоже говорила „эдак певком“».