новом свете.
Нет, «Лолита» не клиническая книга, не история болезни. Это произведение
Единственное в своем роде поэтическое смешение сих странных компонентов и придает «Лолите» столь редкостное совершенство. Книга не является продуктом реализма, но сама она — реальность, та самая реальность, которая способна расшевелить инертное сознание и открыть наши глаза на мир, увиденный кем-то под иным углом зрения. Фактически это книга о реальности, что, собственно, и характеризует всякую значительную книгу, хотя, полагаю, ее не сможет правильно понять и оценить тот, кто начнет среди ее событий и персонажей выискивать соответствия, будто бы существующие в реальной жизни.
Пол Облман{120}
Рец.: Lolita. London: Weidenfeld & Nicolson, 1959
Изысканная и утонченно дразнящая, такая характеристика «Лолиты» нигде, вероятно, не выражена отчетливее, чем в предисловии к ней, написанном неким Джоном Рэем, доктором философии. После рассудительного обсуждения сомнительной истории, рассказанной в книге, «г-н Рэй», подводя итог, позволяет себе отметить и ее достоинства:
Само повествование начинается так:
Для успешного поддразнивания автору необходимо понимание: прочитав не так уж много страниц, мы вынуждены признать право г-на Набокова поддразнивать
Немногие авторы сумели бы создать и сохранить подобную ауру сердечности, если бы тоже овладевали вниманием своих читателей чуть ли не с издевкой. «Читатель!» — кричит г-н Набоков и, предвосхищая нашу реакцию на это нелепое обращение, тотчас добавляет:
Какое убедительное ощущение достоверности постепенно навевает эта книга, которая ничуть не пытается установить одни лишь традиционные, ставшие уже рутинными отношения с действительностью, книга, которая, в конце концов, кажется чуть ли не насмешкой над своим собственным притязанием на то, чтобы быть воспринятой всерьез! Структура «Лолиты» местами несообразна, но вообще-то (как говорит автор о полудетском нижнем белье героини) просто слегка небрежна, не более того. Такое ощущение, будто повествовательные условности европейского романа, отрефлексированные до полного омертвения еще Джойсом, окончательно отброшены и Набоков бодро начал все с нуля. Вернее, поскольку стало уже поздновато все начинать сызнова, беспристрастно использовал все условности, подходящие его ближайшим намерениям, не забывая при этом (дабы окончательно не разрушить ни одну из них) постоянно ограждать своих читателей завесой иронии. И все же, хотя степень стилизации и благодатной условности может изменяться от страницы к странице, а подчас от предложения к предложению, нам здесь явлено достоверное качество жизни двадцатого века.
Постепенно, по мере дальнейшего чтения, двери «Лолиты» приоткрываются все шире и шире, разоблачая нашу культуру. Мы следуем за искусно исполненным и мелодичным каламбуром до тех пор, пока он не приводит нас вдруг к необходимости по-новому взглянуть на образовательную систему и жизнь общества. Смелая и сложная метафора, вбирая в себя актуальные проблемы современной жизни, расцветает в конечном итоге целым букетом психологической проницательности. Физические объекты — пусть даже самые незначительные (редкий писатель способен показать деталь так, как это делает Набоков) — продолжают следовать магическими своими путями, и каждый из них может внезапно взорваться пылающим, но зачастую весьма точным символом. Какой-нибудь пустяк — название отеля, пилюля, ссылка на литературное произведение, фрагмент популярной музыки или предмет одежды — способен развиться в отдельную тему и, проходя через всю книгу, раскрыть богатейшие залежи разных значений.
Существует небольшая, по-своему уникальная и почти панегирическая работа Набокова о Гоголе, чье имя и влияние определенно заслуживают упоминания при рассмотрении набоковского, тоже весьма богатого поэтическими образами, стиля и творческого метода. Но для проникновения в словесную живость и сложную образность «Лолиты» все же лучше обратиться к английским источникам, особенно к Шекспиру и драме елизаветинских времен, ибо немного найдется других параллелей для объяснения способа, каким набоковские каламбуры, иносказания и образы органично вплетаются в общий замысел книги; и тот факт, что всякое серьезное рассмотрение этого романа должно в значительной степени касаться использования языка и особенностей воображения, является показателем высоких достоинств «Лолиты».
«Лолита» написана в виде воспоминаний некоего Гумберта Гумберта, европейского ученого и интеллектуала, достаточно пожившего в Америке и страдающего от непреодолимого и злосчастного пристрастия к девочкам-подросткам. Он сам называет это пристрастие «извращением» и на всем протяжении книги колеблется между зачарованностью своей слабостью, смиренным ее оправданием как чего-то сравнительно безобидного и риторическим — не очень, кстати, убедительным — отождествлением собственного отношения к этому греху с тем бескомпромиссным неприятием, которое присуще обществу. Многие обозреватели дружно осудили героя, и словечко «изверг» не замедлило явиться в статьях о «Лолите», что сегодня, спустя сорок лет после того, как Фрейд ознакомил нас с относительностью понятия сексуальной «нормальности», кажется весьма странным. <…>
Когда мы вновь и вновь наталкиваемся на забавные и вызывающие жалость признания Гумберта Гумберта в трудности общения с Лолитой, критерий условности романа для нас проясняется. Достаточно, скажем, сравнить образные построения Толстого и Стендаля с довольно выразительным стилем письма Набокова, создающего портрет своей героини широкими и небрежными мазками, чтобы понять, что тут не
