подмене), в этой способности к имитации — ключ к шифру Природы. У Природы «артистический темперамент»; если просканировать галактики, окажется, что они — написанные ямбом строки.
Кинбот и Шейд (а также сам автор) сходятся в общей неприязни к символам, исключение составляют только типографские значки и, конечно же, те символы, что используются в естественных науках (Н2O как символическое представление о воде). Зато они принимают на веру разные знаки, указатели, отметины, зарубки, ключи — все, что уводит в ассоциативный «лес», где прежде побывали и оставили свои, наполовину стертые следы, прочие лесорубы. Все подлинные художественные творения содержат экстрасенсное предвидение других произведений искусства или воспоминание о них (или и то и другое) вроде того, как летучая ящерица уже обладала парашютом задолго до того, как о нем узнали: особая складка кожи позволяет ей скользить по воздуху.
Шейд — американец, и потому, естественно, агностик, а европеец Кинбот — своеобразный христианин: он говорит, что принимает «присутствие Божие вначале как фосфорическое мерцание, бледный свет в потемках телесной жизни, а после — как ослепительное сияние». Или более вразумительно: «Разум участвовал в сотворении мира». Разум, в представлении Кинбота, наиболее ярко проявляет себя в двойственности, парах, близнецах, каламбурах, рифмованных двустишиях — всем том, чего так много в ранних комедиях Шекспира. Это не покажется удивительным, если вспомнить, что для того, чтобы смастерить ко Дню св. Валентина сердце или кружевную салфетку, ребенку требуются всего-навсего ножницы и сложенный в несколько раз лист бумаги. Когда, поработав ножницами, его развернуть, вам откроется подлинное чудо. По этому принципу создана бабочка. Его же использовали ремесленники Возрождения, когда получали замысловатые «природные» узоры, разрезая камень с прожилками — агат или сердолик — совсем как мы разрезаем апельсин. К области волшебства относится и детский фокус, когда на книгу кладется лист бумаги, а его поверхность заштриховывается карандашом; постепенно на бумаге, словно вылепленное рельефом, проступает оставшееся белым заглавие: «Записки о галльской войне». По этому принципу — только наоборот — оставлены фазаном иероглифы на снегу или ветром — рябь на песке, увидев которую, невольно восклицаешь: «Как прекрасно!» Несомненно, что это дублирование, выдавливание, отпечатывание (детские переводные картинки) — высшая форма магии, подобная той, что мы видим на расписанных Дедом Морозом окнах или в узорах, прочерченных в небе реактивным самолетом, — кажется, что их создало разумное существо. Но волшебное присутствие Разума ощущается не только в симметричности или копировании, но и в самой несовершенности творчества Природы, что воспринимается как свидетельство штучной, ручной работы. Именно в этих пятнышках, рябинках, прожилках и родинках проявляется юмор Творца.
Нежность, которую Набоков чувствует к человеческой эксцентричности, к чудачествам и «отклонениям», частично является слабостью натуралиста ко всяким курьезам. Но его окрашенное иронией сострадание к черной одинокой фигурке на доске проистекает из источника более глубокого, чем интерес классификатора или азарт коллекционера. «Бледный огонь» — роман о любви, о любви и утрате. Любовь присутствует в нем как ностальгия, как тоска по союзу, описанному Платоном, как томление по своей второй половине, желание черной шахматной фигурки встретить белую. Чувство утраты любви, одиночества (комната
Жалость — пароль, утверждает Шейд в философском споре с Кинботом; для поэта-агностика существуют только два греха: убийство и намеренное причинение страданий. В этом романе, полном жизнерадостности и фонтанирующего юмора, есть крик подлинной боли. Сострадание Набокова ни в коем случае не распространяется на Градуса, этого серого, деградировавшего субъекта, тени Шейда. Убийца — этот современный, весьма распространенный тип, быстро перемещающийся в пространстве и взращенный на легковесном газетном чтиве, — описан писателем с нескрываемой ненавистью. Он — сама Смерть, вышедшая на охоту. Противоестественная, преждевременная Смерть — враг всех тех нежных и эфемерных созданий, которые пользуются особой любовью Набокова. Кинботу принадлежит антидарвиновский афоризм: «Убийца
За исключением спора между поэтом и его соседом, а также того места, где Кинбот дает теологическое оправдание самоубийству, роман полностью свободен от религиозного подтекста — большое достижение для произведения, в основе которого традиционные ассоциации. Как удалось избежать упоминания о Кресте Господнем, Святой Троице, муках ада, воскресении и т. д.? Среди множества отсылок только две относятся к христианской мифологии: одна косвенно связана со св. Петром как привратником у входа в Рай, а другая — шутливая — с чернокожим королем-волхвом. Роман подчеркнуто выделяется из прочих творений в этом жанре. Отношение автора к тайне мироздания больше похоже на то, что присуще ботанику старой школы, чем на мистическое отношение современного физика. Что касается практической морали, то автор, как и Кант, пытается примирить идеалы Просвещения и универсальные законы человеческого поведения, которые преподносятся как аксиомы. В пантеизме Набокова есть отблеск идей Платона{141}: «фосфорическое мерцание», упоминаемое Кинботом, заставляет вспомнить о «пещерном» мифе. Кинбот возвращается к этому определению, когда говорит в конце романа о том, что в поэме Шейда, несмотря на все ее недостатки, есть «отзвуки и отблески огня — фосфоресцирующие приметы» подлинного очарования Земблы. Это свидетельство безумца является также авторской апологией своего творения по отношению к огнедышащему Вулкану чистого воображения — платоновскому эмпирею, сфере чистого света или огня. Однако платоновский эмпирей есть нечто вроде небесного склада или хранилища моделей, с которых копируются разные виды земной жизни. По мнению Набокова (смотри двустишие Шейда: «Жизнь человека — комментарий к темной / Поэме без конца. Использовать. Запомни»), небесная Поэма сама еще не дописана.
Я перелистала всего Шекспира, но не нашла ни у него, ни в каком другом месте словосочетания «Бледный огонь». В комментариях говорится о том, что поэт сжег отвергнутые им наброски в «бледном огне печи». Любопытный угол зрения на проблему открывает слово «ingle», которое употребляет Кинбот, говоря о мальчике, находящемся на содержании у педераста; это слово также означает «огонь в камине», идущее от гэльского «огонь». Один из товаров, которые производит Хелена Рубинштейн {142}, носит название «Бледный огонь». Мне также пришли на ум бледный огонь опала и поэзия Вордсворта, одного из святых покровителей университета, гротескно названного «Вордсмитским»: «Жизнь, подобно куполу из цветного стекла, окрашена бледным сиянием вечности». Чем же является окружающий мир? Призматическим отражением вечности или все как раз наоборот? Думается, это неважно, как несущественно, что было раньше: курица или яйцо? Отношения человека с космосом похожи на обмен световыми сигналами, у этих отношений нет ни начала, ни конца, между ними только расстояние — разлука — и возбужденные огни светофора.
Но в любом случае этот набоковский роман-кентавр — наполовину стихи, наполовину проза, этот тритон глубоких вод, — произведение редкостной красоты, симметрии, оригинальности и нравственной истины. Как ни старается автор представить его безделушкой, ему не удается скрыть тот факт, что этот роман — одно из величайших художественных творений нашего столетия, доказывающий, что роман вовсе не умер, а только притворился мертвым.
Дуайт Макдональд{143}
Оцененное мастерство, или Месть доктора Кинбота
В этом году я не брал в руки другого романа, который было бы так же невозможно читать (исключение составляет разве что «Янгблад Хоук» Германа Вука{144} ). Их непригодность для чтения порождена прямо противоположными причинами: «у одного ума
