несет ее…
Так переводит строки: «И в сени прямо он идет, / И на порог ее кладет» Набоков. Мисс Дейч в своей версии предлагает нечто совсем иное:
Набоков — и это, возможно, неожиданность для читателя — оказывается значительно интересней, когда просто рассказывает историю любви, несомненно одну из лучших по своему юмору и накалу страсти. Он решил совершенно отказаться от попытки воспроизвести сложную форму онегинской строфы, а верней, вообще от всех элементов формы. Каждая стихотворная строка у него той длины, какой требует передача буквального ее смысла, и оформлена лишь вольным ямбическим размером. Должно быть, у Набокова было сильное искушение восполнить то, чем ему пришлось пожертвовать, привнеся дополнительное изящество и благозвучие, но, кажется, он отказался от этого. Полагаю, он удостоил бы похвалы труд Бирбома «Стародавних дней муж, или Георгики, переложенные без прикрас, но со всею тщательностию» — при условии, что тот действительно полно передал бы смысл оригинала.
Что восхищает в переводе Набокова, так это мастерство звукописи, богатство изысканных и выразительных аллитераций и ассонансов. В его примечаниях мы находим очень яркие примеры подобной изумительной инструментовки (у Драйдена и Вордсворта, как и у Пушкина). Возьмем для сравнения перевод мисс Дейч (строки о Ленском: «Он пел разлуку и печаль…»):
Ее внутренние рифмы соответствуют не столько трепетному и чувствительному, сколько порывистому и нервному персонажу. A «romantic flower» («романтический цветок») лишен дыхания жизни. А вот как переводит те же строки Набоков:
«Remoteness» (слово, которым Набоков передает «туманну даль») перекликается с «sadness» («печаль») и плавно подводит к «romantic roses» («романтическим розам»). Да, как показывает этот отрывок, Набоков — необычайно тонкий стилист, и он всегда на высоте, когда требуется подобная утонченность. Лучшие места в его переводе — это великолепные картины зимы, где описания мороза, льда и снега сами по себе образец изысканности. Холодное мастерство — в чем иногда можно упрекнуть Набокова — здесь как нельзя к месту.
Роберт Конквест{163}
Набоковский «Евгений Онегин»
Это четырехтомное переложение одной из самых пленительных поэм в мире содержит много такого, что заинтересует главным образом пушкиниста. Серьезные и проницательные «Заметки о просодии», составляющие Приложение II, стоят того, чтобы их прочитала более широкая аудитория, — хотя бы уже потому, что сегодня существует множество опусов, рассматривающих все свойства поэзии, кроме одного, благодаря которому мы безошибочно отличаем поэзию от прозы, с ее собственной техникой и ритмикой. (Было бы неплохо, если бы Набоков сопроводил «Заметки» строками 30–38 своего стихотворения «Вечер русской поэзии».) Обширный Комментарий, занимающий половину этого объемного труда, тоже полон неожиданных догадок, например, относительно «афористического стиля, который был несомненной уступкой Пушкина восемнадцатому веку». Но в то же время Комментарий то и дело превращается в какое-то родео на деревянных лошадках. Набоков осмеивает Вергилия, батлеровского «Гудибраса» {164}, Свифта{165}, Шеридана {166}, Беранже{167}. Он считает «Горести сна» Колриджа великим произведением. Отвергает старую орфографию. Глумится над другими переводами «Онегина». Все это эксцентрично, но, по крайней мере, выражает личную точку зрения. Как в случае Айвора Уинтерса, отдающего предпочтение Бриджесу{168} перед Хопкинсом, такая позиция, согласны мы с ней или нет, должна вызывать большее уважение, нежели тысячный пример бездумного следования существующему и, возможно, преходящему общепринятому мнению. Между тем, имея в виду крайне резкие наскоки Набокова на предыдущих переводчиков «Онегина», можем мимоходом заметить, что ему самому вряд ли стоит ожидать чрезмерной сдержанности от враждебно настроенной критики.
В век «воссозданий» — произведений-паразитов, питающихся крохами от жизненной силы великих творений, — приятно обнаружить, что Набоков определяет истинный перевод как «передачу точного контекстуального значения оригинала, столь близко, сколь это позволяют сделать ассоциативные и синтаксические возможности другого языка». Он добавляет, что даже в идеальном случае перевод таких рифмованных стихов, как «Евгений Онегин», с сохранением рифмы и при идеальном построчном соответствии невозможен. Но тут начинаются сложности. Конечно, многое говорит в пользу точного прозаического перевода. Однако, теряя стихотворную форму, мы теряем и нечто действительно очень важное — особенно у Пушкина, очарование поэзии которого, как по-своему и поэзии Расина, во многом зависит от исключительно бережного обращения с тем, что при аналитическом подходе превращается в банальную прозу и стилизованный бутафорский реквизит.
Но коли нам предлагают перевод в прозе, пусть будет так. К сожалению, Набоков не идет до конца. Он считает, что кое-что можно сохранить, и это кое-что — ямбический размер. Это выглядит бессмысленным, поскольку в результате он получил совершенно иные форму и стиль — разностопный, от четырех до двенадцати и больше стоп, белый стих. Более того, он сохранил единственный элемент «поэтической формы» — и как раз тот, который лишь естественным образом ведет к чрезвычайно строгой стихотворной структуре и даже к тому, что требует осторожного обращения, — к инверсии.
В результате мы имеем подобные пассажи (прекрасный пример «отказа… во имя буквализма… от грамматики»):
