сливок». В причудливой манере, напоминающей стиль Андрея Синявского (тоже написавшего книгу о Пушкине и Гоголе), Набоков говорит о писателях так, что они начинают напоминать героев из его романов: «Когда Тургенев принимается говорить о пейзаже, видно, как он озабочен отглаженностью брючных складок своей фразы; закинув ногу на ногу, он украдкой поглядывает на цвет носков».
Отрывки, которые он восхищенно цитирует — иные из них чрезвычайно пространны, — сияют набоковским блеском, поскольку он или переделал, или улучшил переводы. Живость языка окажет неоценимую услугу тем, кто не знает русского. Равно как и авторские замечания к оригинальному тексту.
Авторитет Набокова-профессора связан с его личностью. Он пускает в ход личные воспоминания и делает краткие экскурсы в историю — например, говоря о толстовском изображении высшего общества, добавляет, что до революции к этому обществу принадлежала и его семья.
В лекции об «Анне Карениной», занимающей центральное место в книге, он и сам почти входит в этот роман. Настаивая на том, что Стива Облонский — что-то вроде конферансье в романе, Набоков тем не менее берет на себя роль рассказчика: обращает внимание студентов на отдельные места, знакомит их с железнодорожными вагонами первого класса, с часовщиками, раз в неделю заводящими часы, с сортами устриц, цветами в дамских прическах и предпочитает бальные платья из бархата. Заметки и комментарии не равноценны (схема железнодорожного вагона, признаюсь, меня нисколько не увлекла) — но все они помогают представить мир, совершенно не похожий на наш. Поэтому «Лекции» — ценный вклад в диалог культур. (Разумеется, Набоков чувствовал себя свободно и в той культуре, на чей язык он переводил, — слово mouseman, которым он назвал героя «Записок из подполья», предназначено для американцев.)
Набокову пригодились и семейные воспоминания, приближающие к нам русских писателей: один из его предков был начальником Петропавловской крепости, когда там сидел Достоевский; Набоков знал писателя, женившегося на возлюбленной Достоевского, и однажды вместе с отцом повстречал на улице Толстого. Такими рассказами Набоков отучал студентов от подобострастного преклонения и подчеркивал, что писатели — такие же смертные, только способные создавать бессмертную прозу. Поэтому он свободно острил, а порой даже бывал груб и несправедлив. Достоевского он попросту игнорирует: «Я равнодушен как к музыке, так, увы, и к Достоевскому-пророку». Набоков не скрывает своего желания «развенчать» Достоевского. Горький, по его мнению, вообще ниже всякой критики: «Бедняга учился, совершенствовал свой стиль». Зато биографии этих писателей — лучшие в книге.
Набоков невольно акцентирует свое авторское «я» — не тем, что отклоняется от темы, а самим тоном и небрежными поучениями о том, что следует ценить в литературе и какое место занимает в ней
Опытным глазом профессионала Набоков подмечает промахи своих предшественников, начиная от неумелых тургеневских описаний базаровской коллекции жуков и кончая забытой пепельницей, которой Смердяков убил отца в «Братьях Карамазовых». Точно так же он с большим искусством подмечает «прелестные художественные мазки», которые он так любил: воспалившийся Феничкин глаз в «Отцах и детях» или миг, когда Гуров видит собачку его возлюбленной и от волнения не может вспомнить ее имя.
Призывая студентов судить о литературе с точки зрения стиля, Набоков привносит дух состязания в свои лекции. Он обращает особое внимание на то, как в «Анне Карениной» пары опережают друг друга, а Левин и Китти создают идеальную семью; он наслаждается, выбирая, кто талантливее в «Чайке»: Треплев или Тригорин, Нина или Аркадина.
На самом деле это виртуозное прочтение русской литературы, исключительно чуткое к взлетам восприятия и писательского мастерства. О Гоголе Набоков говорит: «До появления Гоголя и Пушкина русская литература была подслеповатой. Только Гоголь (а за ним Лермонтов и Толстой) увидел желтый и лиловый цвета». Тургенев — «первый русский писатель, заметивший игру ломаного солнечного света». «Чехов первым из писателей отвел подтексту важную роль в передаче конкретного смысла». Толстовское изобретение внутреннего монолога в сцене перед самоубийством Анны предвещает джойсовский поток сознания. И в той же лекции есть прекрасный отрывок о том, какую важную роль играет сцена родов из «Анны Карениной» в истории мировой литературы.
Есть тут и оборотная сторона, образно говоря, — свой злодей в маске, и авторским восторгам противостоит неудовольствие. Набоков не только прославляет своих героев; он стремится очернить их противников, которых выставляет в наших глазах туповатыми глашатаями «идейного содержания». Это два непримиримых стана.
Есть в лекциях и другое противопоставление: все читатели делятся на плохих и хороших. Набоков начинает поощрять хороших и срамить плохих уже во вступительной лекции, где описывает борьбу между власть имущими и общественной утилитарной критикой. Оба лагеря мешали свободному проявлению гения, и Набоков призывает студентов избегать обоих путей — искать не больших идей, но особого видения; не сведений о России в романе, но «особый мир и индивидуальный гений».
Высочайшая похвала хорошему читателю — эпитет «восхитительный», вслед за которым идет «искушенный», «творческий», «художественно мыслящий» и, наконец, просто «читатель». Самый мягкий эпитет для плохого читателя — «неискушенный», за ним следует более резкий — «общественно настроенный» и, наконец, «рядовой» — тот, который читает книгу ради сюжета, а не ради «тона и оттенков» или «поэтической интонации».
Отсюда всего один шаг до плохих критиков, «которые разглагольствуют о книге, вместо того чтобы раскрыть ее душу». Возможно своей пренебрежительностью он хотел внушить студентам благоговейный страх перед высоким искусством и отучить их от «простоты» в литературе. Впрочем, этот метод мог пригодиться и ему самому. Осмеивая плохого читателя, он метил в каждого критика, который мог недооценить его искусство.
Намеренно или нет, он так реагировал на литературный климат Америки начала 1940-х гг. Лекции создавались, когда Набоков еще только входил в американскую литературу — задолго до того, как он получил признание. Поэтому, когда он акцентирует свое преподавательское «я», это не кажется неестественным — скорее
Отвечая на письмо Эдмунда Уилсона, похвалившего «Условия человеческого существования» А. Мальро, Набоков писал в 1946 г.: «Чем дольше я живу на свете, тем больше убеждаюсь в том, что единственно важное в литературе (более или менее иррациональное) —
Набоков великолепен в пристальных разборах отдельных произведений, где он хочет проследить особое мерцание волшебства. В главе об «Анне Карениной» он делает поразительные открытия, разбирая отдельные образы, начиная со стеклянных столов и поющих женщин из сна Стивы Облонского. (Набоков прекрасно толкует толстовские сны.) Но когда он переходит к эволюции характера, его тон меняется. Например, Анна понимает, что «ее греховная жизнь сделала с ее душой».
Далее Набоков предлагает студентам не обращать внимания на мысли Левина, которыми кончается книга. Важна не сама мысль, а скорее ее контуры; «в конце книги… он переживает внутренний переворот, обретает благодать» (чудесная фраза, которую можно было бы отнести к Дмитрию Карамазову после его
