гоголевского творчества: осенью 1941 г., в Уэлслейском колледже, где он получил место преподавателя, им была прочитана лекция «Гоголь как западноевропейский писатель»[90], посвященная главным образом «Шинели». Еще раньше, в свою берлинскую эпоху, в 1927 г., на вечере молодых русских литераторов, группировавшихся вокруг Ю. Айхенвальда, Набоков прочел доклад «Гоголь», в котором, по его собственному выражению, «смаковал» лучшее гоголевское произведение — «Мертвые души»[91].
Набоков с энтузиазмом взялся за свой первый литературоведческий труд уже в конце мая[92], планируя закончить книгу к середине июля. Впервые за много лет у него были почти идеальные условия для работы: лето 1942 г. писатель вместе с семьей провел на вермонтской даче М.М. Карповича, главного редактора «Нового журнала» (некоторое время спустя это идиллическое место будет описано в романе «Пнин»). Однако в процессе написания книги Набоков, все более и более увлекаясь замыслом, столкнулся с непредвиденными трудностями. О некоторых из них он поведал в письме Джеймсу Лафлину от 16 июля 1942 г.: «Хотя я ежедневно уделяю „Гоголю“ от восьми до десяти часов напряженной работы, я вижу, что никак не смогу завершить книгу к осени. Мне понадобится, вероятно, месяца два, а то и больше, и затем по меньшей мере две недели для диктовки. Причина этой досадной отсрочки в том, что я сам вынужден переводить все цитаты: многое у Гоголя (письма, статьи и проч.) вообще не переведено, а остальное переведено до такой степени отвратительно, что я не могу это использовать. Я потратил почти целую неделю, переводя нужные фрагменты из „Ревизора“, поскольку не хочу иметь дело с сухим дерьмом Констанции Гарнет. У меня дурная привычка (хотя, скромно замечу, не такая уж дурная) выбирать наиболее трудный путь для моих литературных путешествий. Эта книга будет чем-то совершенно новым от начала до конца: насчет Гоголя я расхожусь во мнениях с основной массой русских критиков и не использую никаких источников, кроме текстов самого Гоголя.<…> Очень жаль, что я не могу опубликовать книгу на русском. Книжный рынок эмиграции не заслуживает беспокойства, а в России, как ты знаешь, мои сочинения запрещены»[93]. Прося у покладистого издателя отсрочки, Набоков не решился назвать истинную причину своих затруднений, о которой честно написал Уилсону: «Книга продвигается медленно главным образом потому, что я все больше и больше недоволен своим английским»[94].
Не уложившись в обещанный срок, Набоков шлет Лафлину очередное письмо (от 13 ноября 1942 г.), в котором опять извиняется за задержку: «Надеюсь, я смогу прислать тебе манускрипт к Рождеству. Книга почти готова. Имей я две недели для последнего рывка, и еще дней десять, чтобы продиктовать написанное моей жене (сам я не умею печатать), тогда я был бы уверен, что все будет готово вовремя. Я прочитал один из отрывков Уилсону, и его реакция была в высшей степени доброжелательной»[95].
Несмотря на все заверения, работа над книгой затянулась вплоть до мая 1943 г., когда манускрипт наконец был выслан ангельски терпеливому издателю. «Только что послал тебе по почте моего „Гоголя в Зазеркалье“, — пишет Набоков Лафлину 26 мая 1943 г. — Эта маленькая книга стоила мне гораздо больших усилий, чем любая из моих прежних вещей. Причина проста. Я должен был сначала создать Гоголя (перевести его), а затем уже обсуждать его (переводить на английский мои русские мысли о нем). Постоянные судорожные переключения с одного вида работы на другой совершенно измотали меня. На написание книги у меня ушел целый год. Я никогда не принял бы твоего предложения, знай я, сколько моей крови и моих мозгов поглотит этот труд; да и ты никогда не сделал бы мне этого предложения, если бы знал, сколько тебе придется ждать (думаю, твое терпение — качество настоящего художника). Вероятно, то тут, то там в книге могут встретиться погрешности. Хотел бы я увидеть англичанина, который мог бы написать книгу о Шекспире на русском языке. Я очень слаб и слабо улыбаюсь, лежа в своей частной родильной палате, и ожидаю роз»[96].
Они и не замедлили явиться, когда в августе 1944 г. «Николай Гоголь» (от прежнего названия Набокову пришлось отказаться) вышел из печати. Первым пышную критическую розу Набокову преподнес Эдмунд Уилсон <см.>, все еще продолжавший играть роль набоковского ангела-хранителя. В целом Уилсон был самого высокого мнения о книге, однако у его критической розы все же нашлось несколько колючих шипов: едва ли самолюбивого автора порадовали уилсоновские замечания относительно его «ужасных каламбуров» и «грамматической небрежности».
Зато рецензия Марджери Фарбер была выдержана в розово-комплиментарных тонах и не была омрачена никакими серьезными замечаниями: «Владимир Набоков не только выдающийся двуязычный поэт и романист, владеющий английским языком столь же безупречно, как и родным русским, — он еще и верный гоголевский поклонник (как бы Набоков ни отпирался, в его новом романе „Истинная жизнь Себастьяна Найта“ слишком много доказательств этого). Он способен представить нам своего великого соотечественника так, как не может никто из англоязычных критиков, и таким способом, который доступен далеко не каждому автору, пишущему на родном языке. Его текстовой разбор „Мертвых душ“, „Ревизора“ и „Шинели“ изумительно точен, а прочувствованный анализ стиля никогда не отделяет язык от основного авторского замысла, что является ценным вкладом в золотой фонд литературной критики» (
«Николай Гоголь» не остался незамеченным и в эмигрантской литературной среде, о чем свидетельствует вдумчивая рецензия Г. Федотова <см.>. Несмотря на свое уважение к автору книги, Федотов не побоялся оспорить его гиперэстетскую трактовку гоголевского творчества и пришел к вполне обоснованному выводу: «Попытка Набокова отрицать, наравне с реализмом, человечески нравственное содержание Гоголя обессмысливает и его искусство, и его судьбу».
Но больше всего критических замечаний содержалось в колючей рецензии Филипа Рава, редактора леворадикального журнала «Патизэн ревью». Социально ангажированного критика явно не устраивала набоковская интерпретация гоголевского творчества: «„Николай Гоголь“ Владимира Набокова — исследование неадекватное великому писателю. Прекрасно разбираясь в гротескном начале творчества Гоголя и во всем том, что связывает его с поэзией иррационального, духом абсурда и мистификации, Набоков абсолютно слеп по отношению к социально-историческому и, особенно, национальному фону гоголевской тематики. Демонстрируя дурного сорта софизмы и еще более никудышную логику, он отбрасывает как раз те аспекты гоголевского творчества, которые вписывают его в русский контекст.
В Набокове чувствуется что-то вроде панического страха перед всякого рода литературной терминологией, которая при использовании не принимает изящно-литературной формы, — страха, следствием которого является строго односторонний подход эстета-модерниста, воспринимающего литературный акт только в качестве феномена „языка, а не идей“. (Формула эффектная, но едва ли оригинальная — запоздалый отголосок теорий, выдвинутых русскими формалистами (Шкловский, Жирмунский и др.), теорий, давным-давно показавших свою несостоятельность.) Более того, утверждая, что „гоголевские герои по воле случая оказались русскими помещиками и чиновниками, их воображаемая среда и социальные условия не имеют никакого значения“, Набоков доходит в своем формализме до полного абсурда. Столь же горяч он и в отрицании того, что Гоголь может быть каким-либо образом охарактеризован как реалист. Разумеется, Гоголь не задавался целью описывать свое социальное окружение, однако суть заключается в том, что его субъективный метод гиперболизации, карикатуры и фарса привел к созданию образов ленивых, омерзительно самодовольных ничтожеств, достаточно полно выражающих подлинную сущность феодально-бюрократической России» (
Несмотря на сравнительную немногочисленность откликов (впрочем, едва ли сам Набоков ожидал, что его книга станет бестселлером и вызовет шквал восторженных отзывов), «Николай Гоголь» значительно укрепил позиции Набокова и способствовал его признанию — не только среди американской литературной элиты, но и в академических кругах (что косвенным образом содействовало его успешной преподавательской карьере). Много лет спустя, в «Заметках переводчика» (1957), Набоков с небрежным кокетством отозвался о своей первой литературоведческой работе как о «довольно поверхностной <…> книжке, о которой так
