инстинкту, что просто диву даешься?
На что они надеются? А я на что?..
Чуть поодаль, на пустующих запасных путях, две мрази срывают платье с упирающейся и кричащей девушки. Это — уже не люди. А значит — без сожаления. Без пощады. Дважды приклад бьёт в плечо. Не убил. Нет. Прострелит каждому по коленке. Сразу они не умрут. В жестокое время надо быть жестоким. И я буду.
Девушка, удивленно оглядываясь в поисках неведомого спасителя, вдруг смотрит прямо мне в глаза. Иногда так кажется сквозь оптику, что смотрят прямо на тебя. Иди, сестренка. Жить тебе осталось недолго, и пусть твоя смерть будет быстрой.
Когда ничего не можешь сделать, делай, что можешь. Мой старик, как всегда, прав. Хорошо, что ты не дожил до этих дней, папа…
Умение остаться собой или стать кем-то лучше себя — это сегодня не дар. Проклятие. Потому что ты понимаешь: выхода — нет. Нет спасения. Нет победы. Но стоишь. Стоишь, стиснув зубы, как атлант, и держишь на своих плечах это чертово небо.
Потому что ты — солдат. Ты — служишь. И быть живым — твое ремесло. Мертвые солдаты Родине не нужны.
Мертвых у нее уже хватает.
К перрону подходит еще один состав. Не пассажирский. Грузовой. Какой есть.
И снова толпа кидается к спасительному эшелону. Потому что этот поезд — последний. Других — не будет. Другие накрыло ракетным обстрелом прямо в депо.
Большинство пассажиров этого еще не знает, но толпа сама по себе обостренным от близости смерти чутьем понимает, что других шансов не представится, и жадно тянется своим телом к вагонам, бьется в истерике. Она хочет жить.
И у каждого в толпе есть путевка на спецэвакуацию. Путевка. Как в санаторий.
И на этот раз оцепление не выдерживает и подается под напором назад, распадается, и сразу же начинается беспорядочная стрельба, а толпа своими отростками стремится к поезду, давя живой щит под щитами стеклянными. Автоматчики на крышах вагонов, в страхе, что сейчас толпа доберется и до них, открывают огонь длинными очередями, не целясь, прямо по людям. Так — тоже нельзя. И снова приклад бьет в плечо. Меньшее зло, большее зло — нет разницы. Добра, похоже, вообще не осталось. У вагонов начинается давка, в ход идут ножи и отобранные у солдат дубинки. Остатки разметанного оцепления образуют в море толпы несколько островков, укрытых щитами и ощерившихся автоматными стволами. Почти не стреляют. Впрочем, толпе до них сейчас и нет дела, и солдаты группками отступают прочь от смертельной давки.
На перроне, после того как толпа облепила голодным муравейником гусеницу поезда, остается несколько десятков трупов — или еще живых. Перевожу прицел на группу тех, кто воспротивился толпе. Всего — человек пятьдесят, не считая раненых и детей, жмущихся к родителям. Стоят кольцом. Но на них уже никто не зарится. Мародеры предпочитают брать там, где безопаснее. А эти люди — им не по зубам.
Снова прицел на толпу. Замечаю в общей суете несколько человек в форме — смотри-ка, быстро же для некоторых все поменялось. Вместе со всеми рвутся к спасению. Только экипировка и подготовка — лучше. Поэтому оставляют за собой трупы. Мне пара-тройка патронов погоды не сделают. Неторопливо выцеливаю их головы. Одну за другой. И Бог мне судья.
Кончается обойма. Перезаряжаю. Осталось два магазина. Стреляю.
И нет во мне жалости. Нет в ней никакого смысла. Ведь милосердие — удел победителя.
Последняя обойма. Надо экономить патроны, и я больше не стреляю. Просто смотрю. Запоминаю. Как будто потом собираюсь написать книгу. Которую никогда не напишу.
Как ни странно, солдаты группами начинают потихоньку пробираться именно к кучке повстанцев — так я их про себя назвал, тех, кто восстал против толпы и остался человеком. А может, как раз все понятно: должны объединиться две силы — физическая и духовная. И вот уже один из цивильных начинает отдавать приказы людям в форме. Может быть — бывший солдат. Может быть — будущий. И ему подчиняются. И возникает новая стена из стеклянных щитов. На этот раз — вокруг раненых и повстанцев.
Солдат к повстанцам прибилось, как ни смешно, в несколько раз больше, чем самих повстанцев. Теперь здесь единственная сила — они. Интересно, они только сейчас поняли, что никто их эвакуировать не собирается, как было обещано?
От самых достойных жителей города, достойных настолько, что их должны были эвакуировать вместо других, имеющих на это право, остались лишь ошметки. От тех, кто не влился в толпу. Нет больше коридора, который держал им проход к поезду. Ни живого, ни мертвого…
А толпа вгрызается в поезд. Она не понимает, что эвакуация не спасет. Только отсрочит неизбежное. Бежать — некуда.
Наша армия — рассеяна и дезорганизована. Правительство запросило капитуляции, и правительству ответили пятитонной бомбой-бурилкой, похоронив его вместе с верховным главнокомандующим в подземном бункере. Столицу эвакуировали, как сумели, да всех, конечно, не успели, бросив на произвол судьбы больше десяти миллионов людей, которым путевок на спецэвакуацию не досталось. Кто мог, отправился в горы, большинство же осталось на милость победителя. А победитель на милость скор. Не оставляет никого.
С небес доносится гул реактивных двигателей, вскинутый прищуренный взгляд ловит правее солнца десятка два точек — как низко идут, суки! — и почти сразу же начинается бомбардировка. С воем стабилизаторов, слышанным многими до того только в кино, от солнца, словно грибной дождь, сыплются бомбы. Простые, без электронной начинки. Как когда-то очень давно. Противовоздушная оборона подавлена точечными ударами — и можно избавиться от старой смерти, много лет пылящейся на складах. Старые бомбардировщики, старые бомбы. Нас уже не боятся.
Земля трясется, и буханье взрывов бьет по барабанным перепонкам. Скорчиваюсь в позе зародыша и закрываю уши ладонями, открывая, как рыба, рот, чтобы не оглохнуть.
Что толку прятаться и метаться? Если здание вокзала рухнет — мне все одно конец. Бомбы рвутся, люди кричат, мир вздрагивает. Я спокоен. Тут все просто: повезет — не повезет. Одна из бомб цепляет вокзал, он будто бы подпрыгивает, и я вижу, как дальняя сторона здания начинает оседать. Всё? Нет. Обваливается только часть. На совесть строили. Черт, под конец я всё-таки здорово струхнул.
Потом как-то вдруг все затихает. Сажусь, выглядываю за бордюр. На перроне в основном не люди, а их куски. И толпы больше нет. Вместе с поездом. Искореженный металл, осколки камней, стекла, мясо и кровь. А повстанцы и солдаты стоят, как и раньше, за стеклянной стеной. Ну вот, говорю же: судьба — не судьба. Только пара-тройка десятков человек корчится на земле. Похоже, посекло кое-кого осколками, но в целом — почти все живы. Хорошая штука — армированные щиты.
Смотрю на запасные пути. Там, где ползали две мрази, теперь только черная воронка. Жаль. Слишком недолго мучались. А девушка в изодранном платье всё так же ошалело крутит головой и идет к повстанцам. Что ж, может, и есть какая-то правда в мире.
Вокзал, на четверть обвалившись, всё-таки стоит, а я и вовсе цел. Трижды плюю через левое плечо и благодарно улыбаюсь через правое. Спасибо, ангел-хранитель.
Город горит. Не весь еще, островами-домами. Отдельным ярким факелом — правительственная тридцатиэтажная высотка. Похоже, напалмовая зажигалка. Сбылась мечта ультраправых, ухмыляюсь я.
На улицах пустынно: кто мог уехать — уехал, кто не мог — попрятался. Смотрю на часы. До входа в город групп зачистки остается, по моим прикидкам, часов шесть-восемь и примерно столько же бомбардировок. Интересно, когда в ход пойдут бомбы объемной детонации? Чтобы не выковыривать засевших снайперов вроде меня.
Здесь мое дело сделано. Пора уходить. Я должен жить. Моя война еще не закончена. Я сам себе армия. Снайпер-одиночка с диверсионной подготовкой может продержаться очень долго. И я продержусь. Сколько смогу.
Я спускаюсь вниз. Рюкзак за спиной, винтовка на плече, в руке — пистолет. По пути вниз убиваю двух мародеров. Быть санитаром в условиях грядущей стерилизации — что может быть абсурднее? Но у меня свои принципы.
…Три дня назад нашу войсковую колонну на переброске уничтожил вражеский десант при поддержке