Это несправедливо — о Грушине знают и поют, а о моем друге Генке не знает почти никто. И в этом моя вина тоже.
Но песня не получалась. Не находилось тех, единственных слов, от которых можно было оттолкнуться. А может, они еще не созрели во мне? Трудно писать о знакомом и дорогом человеке: нельзя ни на йоту сфальшивить, ведь фальшь после, как флюс, выпятится.
Как-то я выбрал время, сходил в Оазис, посидел рядом с Ванькой Метелкиным. Мне показалось, что он постарел, — на его деревянном лице добавилось трещин. Трещина! Слово навело меня на мысль: после смерти близких нам людей что-то расклеивается в нашем сознании. Уже высвечивалась строка, которую я искал, но продолжения не получалось, не удавалось четко выразить идею, я спугнул нащупанный образ.
Генкин дневник мог бы помочь, ведь его строки хранили не только события похода. Я часто открывал потрепанную тетрадку.
«…Рассвет был похож на пламя.
— Однако, плохой погода будит, — старик-ороч поправил свисавшую из-под фуражки тряпку, которая спасала его уши от комаров.
— Дедушка, а сколько тебе лет?
— Ни знаю, восимдисят, наверно…
— А тигра ты здесь видел когда-нибудь?
— Амба? Ни, амба ни видил. Мидведь видил, рысь видил, амба — ни.
С орочами мы встретились случайно. Они проверяли свои охотничьи избушки. Старика зовут Татар, сына его — Николай, а фамилия их — Мулинка, как у проводника Арсеньева.
Со старым орочем мы протолковали всю ночь. Он мне столько премудростей понарассказывал! И как наживку на хариуса смастерить, и где лучше тайменя брать…»
Умел Генка располагать к себе людей. Разве стал бы я возиться с родившимся в начале века стариком? Ведь поход труднейший.
Я почти выучил наизусть все, что успел записать Генка, но… О песне нередко я думал и на работе, когда паял знакомые схемы. Однажды показалось, что вот оно, свершилось. Но помешал вызов в цех. Жалко, конечно, было, тем более что тревога оказалась ложной — робот отказывался подчиняться не по нашей вине. Что-то случилось в механической части, и железный помощник перестал зажимать детали. Электроника же в полном порядке. Я посоветовал наладчикам второй смены заменить манжеты в одном из цилиндров и отправился домой, жалея о несостоявшейся строке.
Как давно все было. И неумелое тыканье прибором в клеммы, и боязнь паяльника… А сейчас, подумать только, могу вдохнуть жизнь в набор железок и проводов. Пусть она примитивна, не мысляща — тяни, толкай. Однако попробуй, хоть ненадолго выключить наших Робби, в цехе сразу насядут — что вы так долго копаетесь. Значит, нужна она, моя работа.
А нужны ли кому-нибудь мои песни, кроме меня? Сумел ли дать жизнь и им? Раньше я во всем этом почти не сомневался, ведь худо-бедно ли, каждая строка— частица души. Именно моей души. А вот сочиняли ли вместе со мной мама, дядя Митя, друзья детства, Витька Иванов, Гошка Батурин? Я настаивал, чтобы понимали меня, но не пытался понять других. А когда попробовал написать о Генке, вышла осечка.
Дома я решительно зачехлил гитару и засунул ее подальше в шифоньер. Хватит мучиться — пусть песня, рождаясь, сама позовет меня к семиструнке.
Облегченно вздохнув, распахнул окно. Во дворе шла обычная жизнь. Сплетничали старушки, навечно прилипнув к скамейкам, долбили по столу костяшками домино представители сильного пола, в песочнице под присмотром мамаш копошились малыши. А вот и нарядные, но еще угловатые девчонки, сопровождаемые такими же неловкими отроками, судя по жестикуляции, направлялись на танцы.
Звякнула струна, и я невольно повернулся в сторону спрятанной гитары. Но, нет! Звук — с улицы. Прямо под моим окном шли те самые пацаны, которых мы встретили с Виктором Орлом и Володей Рючковым совсем недавно. И я почему-то позавидовал им и почувствовал неодолимую тягу хоть перед кем-то высказаться, выплеснуть то, что копилось во мне в последнее время. Будут ли меня слушать? Поймут или нет — какая разница.
Я перегнулся через подоконник и крикнул:
— Эй, ребята! Подождите меня…
Книга
Иван Максимов, разживинский мужик, пришел к своему тестю Кондрату Шишову отдавать долг — три рубля. Деньги он занял неделю назад — под аванс.
Иван — отходник. Осень и зиму кочегарит в казенной котельной, обеспечивает теплом колхозные ясли, контору и школу. Жизнь истопника известна: день да ночь — сутки прочь. Чтобы не так пресно жилось, изредка перехватывает Иван у знакомых на бутылку портвейна. Самый верный заимодавец — тесть.
В Разживино от мала до велика Кондрата зовут дед Шиш. Он здешний, коренной. Родился еще в прошлом веке. Прожил долго, много имел, да и потерял немало.
Кондрат — сын местного торговца. До семнадцатого года его родитель держал в руках окрестных мужиков, как хотел, так и вертел. Процветал торговый дом Шишовых и в гражданскую. Торговали с теми, кто платил. Белым Кондрат поставлял конину вместо говядины, красным — муку с древесной трухой. Своим торговал — русским, а русский желудок все смелет, так и рассуждал…
Жизнь чуть было самого Кондрата не смолола в древесную труху. За конину лихой казацкий подъесаул сулил вздернуть его на первой осине, потому что на такую гниду и пули жалко… От красных пришло предписание: за недоброкачественную муку торговца предать суду революционного трибунала…
Но в те годы жернова истории вращались слишком быстро, а при скорости, известно, не все попадет в размол. Когда торговые заслуги разживинского мужика отодвинулись на достаточный срок — жизнь смягчилась к нему.
Теперь все в прошлом… Белыми, оловянными глазами, в которых притаился напряженный интерес, — кто пришел к нему во двор и зачем, — уставился он на зятя.
На улице ясный, безветренный осенний день — голубой и прозрачный. В воздухе сытая, бодрящая свежесть. Издалека тянет сладковатым дымком от сгорающей картофельной ботвы. По просторному шишовскому двору, обнесенному плотным тесовым забором, волнами струится тепло.
Звякнув тяжелой кованой цепью, из будки высовывает морду огромный седой пес Полкан. Знакомый. Стучит хвостом по дощатой стенке конуры и, показав длинный розовый язык, убирается на место.
Кивнув на приветствие, дед Шиш молчит, ожидая надоедливых разговоров о здоровье, погоде и