В Валиноре теперь он был окружен почетом; Ауле, кажется, даже робел несколько перед возвратившимся учеником, а Король Мира был милостив к нему и приблизил его к себе. Творения рук его были прекрасны и совершенны — но снова чего-то не хватало в них, он видел это — даже здесь. Было мучительно: словно, не успев еще обрести, осознать — утратил что-то.
Узнав о суде, он сам пришел в Маханаксар — пришел, чтобы взять на себя вину, чтобы рассказать, объяснить…
Он не поверил — но и не решился говорить на суде, не посмел перед всеми Изначальными предстать — единственным защитником Отступника.
А потом — он ждал. Ждал со жгучим нетерпением — и страшился, проклинал себя за то, что открыл Владыкам Мира. Пусть он не хотел этого — как объяснить теперь?.. Что свершено — свершено. И захочет ли Учитель слушать его?
«Поверь мне — разве я желал зла? Разве я думал, что будет так? Я ведь хотел только защитить тебя… Я не хотел, чтобы ты сам брался за меч — мои воины уничтожили бы все, что могло грозить тебе. Ты не понял меня — почему, ну почему… Что такое кусок мертвой земли, когда речь шла о твоей свободе? Прости — я не понимаю тебя, не могу понять, почему ты не защитил себя. Ведь мог!.. И не было бы твоих оков…»
Страшно было думать об этом, а не думать он не мог. Бессмертные ничего не забывают. Страшно было вспоминать мертвые, словно пеплом подернувшиеся эти глаза и скованные руки… Хотел тогда крикнуть — не надо! — и не смог.
«Будь я проклят, Тано… я бы ведь душу свою отдал по капле, чтобы избавить тебя от боли… и — молчал. Я трус. Я предал тебя. Я оказался слишком слабым. Прости меня, Учитель…»
И наступил день, когда окончилось заточение Мелькора.
Он снова увидел Учителя — и замерла, оцепенела душа, когда понял: не простит. Хотелось к ногам броситься, умолять на коленях о прощении — разберись, пойми, ведь я не предавал тебя, я не хотел, ты так дорог мне, Учитель, не гони меня… бесполезно. Когда на миг их глаза встретились, рванулся к Учителю всем своим существом — и напоролся, как на меч, на страшный обжигающе-холодный взгляд.
Он не ушел. Он видел суд и слышал слова приговора:
— Суула… ты будешь меня звать так, да? Ты… нарекаешь мне имя?
— Если захочешь…
А у него больше не было имени. Только прозвание:
Отчаяние. Тупое, выматывающее душу. Больше нечего ждать. Не на что надеяться. Что проку в правоте, когда за нее приходится платить — так? Одиночество и пустота. Он все еще любил Учителя — прежней, ревнивой, почти безумной, яростной любовью. И — боялся встретиться с ним. Боялся снова услышать —
Кажется, он сам не заметил, когда яростная любовь превратилась в столь же яростную слепую ненависть, в которой сам он боялся себе признаться. Убить — чтобы не пытаться больше понять, не винить больше в несправедливости. Убить — чтобы Тано остался с ним навсегда: бессмертные не забывают ничего, но можно было бы хотя бы попытаться забыть все, кроме тех нескольких тревожных и счастливых лет в Эндорэ. Чтобы всегда помнить, каким Тано был тогда. Чтобы уничтожить память об этом тяжелом и горьком взгляде, вычеркивающем из жизни — его, Морхэллена.
Его, Курумо.
Убить — чтобы Тано остался прежним в его памяти.
Вздор, нельзя убить бессмертного Айну…
Но — хотя бы — избавиться от самого воспоминания об этом взгляде, о глазах, в которых больше нет ни любви, ни понимания… Но нет и ненависти. И это тоже непонятно, мучительно — страшно.
Белые и алые одежды — как алая кровь на белых снегах Таникветил Ойолоссэ, пролитая — по чьей вине?..