боли, бросил две в бокал и машинально размешал их пальцем. Потом одним глотком проглотил мутную жидкость и содрогнулся.
На весь остаток жизни теперь на нем клеймо преступника, грабителя банков, возможно, и убийцы. И что теперь ни делай — ничего не изменишь. Как если бы ему оторвало руку. А его близкие еще ничего не знают… Смешно.
Тяжко опершись обеими руками на мягкие колени, он медленно поднялся, набросил выцветший зеленый купальный халат и потащился на кухню. Казалось, пустой дом смеется над ним. Да, ему не удалось наполнить жизнью виллу, унаследованную от предков…
Только теперь Томашевский заметил в кармане халата маленькую «беретту». До него еще не дошло, что этим маленьким предметом можно кого-нибудь убить. В его представлениях насильственная смерть всегда была связана с чудовищными орудиями. Он мог представить, что человека раздавит танк или разобьется реактивный самолет, врезавшись в гору… Но как кому-то могла повредить едва заметная пулька из такого пистолета?
Открыв холодильник, он нашел в нем пакет молока и жадно сделал несколько глотков. Потом поискал, чем бы покормить Фойерхана. Нашел пластиковую упаковку с фруктовым творогом, немного мясного салата на мелкой тарелке, огромную калифорнийскую грушу и полпачки масла. Все это с ломтем хлеба и бутылкой пива положил в пакет и побрел в подвал. Когда придет его экономка фрау Пошман, о Фойерхане он уже не сможет позаботиться.
Осторожно отворил оливково-зеленые стальные двери толщиной несколько сантиметров, которые были абсолютно звуконепроницаемы.
В душе он надеялся, что Фойерхана уже не будет в живых. Может быть, от пережитого потрясения. И в самом деле, когда он заглянул через решетчатые двери, тот лежал на низком топчане как будто без признаков жизни. Но оказалось, просто спал, свернувшись калачиком.
Томашевский просунул еду под решетку и отступил на шаг. Фойерхан неловко потянулся, что-то неразборчиво пробормотал, но не проснулся.
Томашевского окатил горячий пот. «Если сейчас его застрелить,— вдруг пришло ему в голову,— он ничего не заметит и все будет не так плохо. Уснул он с надеждой на освобождение, с надеждой и умрет. Убить спящего — гуманно, ведь сон — как временная смерть. А застрелить мертвого — не преступление. Сделай это сейчас — если не сделаешь тотчас, не сделаешь никогда!»
Томашевский достал «беретту» из широкого кармана халата, снял с предохранителя и положил палец на курок. Рука у него даже не дрогнула. Он не чувствовал бремени вины. Он только выполняет приказы и должен повиноваться. А приказ убить дала ему высшая инстанция — его разум. Смерть Фойерхана была неизбежна. Обеспеченная жизнь на свободе — вот единственная цель, к которой Томашевский стремился любой ценой, ни перед чем не собираясь отступать.
Мушка, прорезь прицела и голова Фойерхана уже оказались на одной прямой… И тут Фойерхан перевернулся на другой бок. Томашевский, стрелок неопытный, вынужден был прицелиться снова.
А стоит ли вообще целить в голову? Не лучше ли в сердце? Томашевский заколебался. Если пуля попадет в голову, разлетится мозг и у него просто не хватит сил устранить следы. Если попадет в тело, выстрел может оказаться несмертельным. И раненый Фойерхан станет метаться по камере, как раненый зверь, и больше в него не попадешь. Неужели оставить его в агонии, вопящего и истекающего кровью?
Он чувствовал, как весь покрылся потом, дыхание стало еще прерывистее, как задрожали колени и начало дергаться правое веко.
Томашевский опять поднял оружие и прицелился в Фойерхана.
Да стреляй же, черт! Трах — и все позади…
Он все еще готов был это сделать. Невольно начал считать: десять, девять, восемь, семь, шесть, пять, четыре… И остановился.
Когда-то он был твоим другом… Наверное, даже лучшим другом. Ты не можешь так хладнокровно…
Его охватил приступ кашля.
Фойерхан проснулся. И сразу все понял. Одним прыжком он забился в дальний угол и срывающимся голосом крикнул:
— Нет! Не стреляй, прошу тебя!
Томашевский медленно опустил оружие. Ему стало стыдно. Потом его охватил страх. Неописуемый страх. Отвернувшись, он убежал, стремительно взлетев по лестнице. Уже в ванной рухнул на колени перед низкой раковиной, и его вывернуло наизнанку. Его охватило чувство одиночества и жалость к самому себе. Он жаждал умереть на месте и избавиться наконец от всех проблем. И в тоске начал молиться, чего не делал с детства. «Господи Боже,— повторял он в душе,— положи ты конец всему этому!»
Но в ту минуту, когда приступ слабости достиг своей вершины, он вдруг сразу осознал, как постыдно и по-женски он себя ведет. Устыдившись, вскочил и смыл следы. Почему он так чувствителен, так труслив и немощен? Отчего он таков? Из тысяч возможных путей выбрал самый худший. Он мужчина только с виду, он боится жить, днем и ночью дрожит от страха, жаждет вернуться в детство или юность, когда другие заботились о нем и расчищали ему путь. Его терзает миллион опасений и сомнений, и мир вокруг — как темный лес, в котором человек может заблудиться на каждом шагу. Он был счастлив только в юности, взрослый из него не получился. Он это всегда знал. Перепробовал все, чтобы измениться, чтобы стать мужчиной, каким хотел быть, и все без толку. Налет на банк — вот была титаническая попытка освободиться. И напрасно.
Или нет?
Пройдя в кухню, он налил себе двойную порцию коньяку. Сморщившись, принюхался и, закрыв глаза, опрокинул в себя. Застонал, ибо алкоголя почти не переносил, но ожог в горле и внезапное тепло в судорожно сжавшемся желудке наполнили его неожиданной энергией. Правила пока что устанавливает он. Это мы еще посмотрим!
С чуть дрожащими коленями он вошел в кабинет и упал в роскошное кожаное вращающееся кресло. Разыскал в телефонной книге номер отеля «Хилтон», с отчаянной решимостью набрал его и, услышав приятный женский голос, попросил соединить с дядюшкой.
— Сожалею, но мистер Шеффи как раз говорит по телефону…
— Я подожду.
Томашевский поигрывал ножом для бумаги, который индийский умелец мастерски выточил из слоновой кости. Подарок Сузанны на день рождения, году в 1959-м или 1960-м. Сузанна, Сузи… Она никогда не верила, что он может перешагнуть через собственную тень. С первого дня брака не считала его равным себе, постоянно давала понять, что он некрасив, неинтеллигентен и вообще не мужчина.
Никогда он не мог ублажить ее чаще, чем раз за ночь, и то не всегда. Она над ним насмехалась, заставляла есть яйца, салат из шпината и принимать возбуждающие средства. Отучила его пить и курить, прекратила походы на футбол, запретила раз в неделю играть в стрелки с сотрудниками. Хоть он был толстый и бесформенный, втискивала его в слишком узкие парижские костюмы, настаивала, чтобы он делал небрежную прическу, постаралась убрать из дому его мать и запретила возиться с огромным макетом железной дороги, считая это детским пристрастием. Словом, сделала из него марионетку. Но он все еще любил ее и желал, чтобы она вернулась. Прекрасно видя все противоречия, он никогда не мог набраться сил заново устроить жизнь. Налет на банк и время, прошедшее после него, все-таки его изменили. Теперь все должно измениться к лучшему.
— Шеффи слушает.
— Доброе утро, дядя Джон, это Ханс Иоахим…
— А, как дела?
— Спасибо, нормально, а у тебя?
— И у меня тоже.
— Мы сегодня увидимся? Ты зайдешь ко мне в контору?
— Ну конечно. У тебя ничего не изменилось?
— Нет-нет! — Томашевский старался говорить самым просительным тоном.— Я хотел только попросить тебя, если можно, принести деньги наличными — сорок банкнот по тысяче марок, если можно…—