жизнь в школьном детстве и в первые годы на флоте. У меня не было нормальной родительской семьи никогда и потому существовала ненормальная жалость и опасительность за мать…
И вот судьба сбросила меня со скалы в море. И я ценой непредставимых мук выплыл. Как же мне не любить море, не благодарить его? Это уже не романтика, это жизнь как она есть.
Я привязчивый. Так Бог устроил. Занесло на море — я к морю привязался, — судьба! А на землю занесло бы — к ней привязался, крестьянином бы стал. И уверен — хорошим, потому что могу учиться. Правда, типично по-русски могу учиться: на ошибках. Лоб разобью — перекрещусь. И второй раз на том же месте редко спотыкаюсь. Но преодолеваешь лень к учебе, только если находишься в действии и несешь ответственность.
Беспощадно осмеян миф о непорочном зачатии Девы Марии: «Ветром надуло!»
Но ветер возвращается на круги своя.
Сегодняшняя наука заинтересовалась вопросом: а когда в человеке начинается человек? Когда в человеке является феномен человека? В какой момент человек начинает качественно отличаться от всего иного сущего?
Тогда, когда сперматозоид проник в яйцеклетку? Или когда школьник получил аттестат зрелости? Или когда он получает паспорт? Или когда человек получает право избирать? Когда имеет право быть избранным? Когда достигает полового созревания?
Сегодня ученые-юристы хватаются за голову: почему человек, проживший на свете пятнадцать лет и триста шестьдесят четыре дня, может убить другого человека без риска для своей жизни, а его соучастник, который старше на одни сутки, станет к стенке?
Итак, уловим ли миг возникновения феномена?
Когда во мне самом беспорочно возник или еще только возникнет человек?
Говорят, чем разнообразнее приток впечатлений в детстве, тем более велики требования к смене впечатлений в зрелом возрасте. Мое довоенное детство было вовсе бедно впечатлениями, оно было грустное. Мать страдала обмороками. Они пугали нас с братом до заикания. Насколько помню, мы дичились других детей. Главные впечатления — от книг.
В художественном кружке кроме рисования преподавали лепку. Она мне не давалась. И для обязательного задания я выбрал водолаза — не надо было лепить лицо. Но и водолаз получился плохо. Объемное видение пришлось потом с большим трудом развивать. Не давался флажный семафор: чтобы его принимать, надо в уме зеркально переиначивать видимое положение рук сигнальщика…
Сейчас о том, что детский, развивающийся мозг как бы поглощает разнообразие внешней среды, использует ее для построения нейронов и связей между ними. А мозг, который не замешен на большом разнообразии, будет страдать от их обилия в жизни. И я страдаю. Быстро устаю с людьми, не люблю стадион, бассейн, трамвай, метро, любое застолье, даже гостей.
Каждое плавание, каждое новое судно требует напряжения, преодоления нежелания отрываться от дивана. Это, вероятно, сказывается монотонность детства и казарменного отрочества, юности… Кажется, я коллекционировал спичечные этикетки, и это была страсть, но такая страсть, при которой и пальцем не ударяют для ее удовлетворения, а ждут, когда прямо на темя сама собой высыпется манна небесная… Еще я играл в фантики. И всегда проигрывал. Фантики собирали на тротуарах и в нишах подвальных окон.
Никогда не любил праздники. Помню, в день прорыва блокады меня разбудили этим известием. Я повернулся на другой бок и продолжал спать. И даже мать обозлилась и не могла меня понять. А я просто давно знал, что блокада будет прорвана — это отпраздновалось во мне раньше.
Уже в детстве существовала тяга к курению какой-нибудь дряни. Есть такие цветы «огоньки». Если оборвать лепестки, остается нечто вроде окурка. И вот я сосал эти цветки и вдыхал нечто дурманяще- тонизирующее. Курил и листья от веника. Но это малые грехи. Из значительных: получив двойку по арифметике у учительницы по прозвищу Крокодиловна, украл классный журнал, закопал его в сугроб, стер двойку в дневнике. Потом страх разоблачения начал сжимать в кольцо. Я набрал огрызков хлеба и бежал во двор, где залез внутрь поленницы дров и решил там жить. Была зима, мороз, дворовая тишина глубокого уже вечера, звезды мигали с черных небес. Я быстро спекся, то есть застыл. И все ждал, что кто-нибудь придет искать меня, и тогда я откликнусь с наименьшими потерями для самолюбия. Не позвали, потому что искали в другом месте. Окоченев, поплелся домой. Кажется, за проделку с журналом хотели исключить. Точно не помню. Звезды морозные, сверкающие, бесшумные над головой запомнились. Четвертый класс?..
А вообще долго боялся темноты. Боялся пустой квартиры и при свете. Необходимость матери была острой. Потерять мать в магазине или на вокзале — ощутить судорогу в желудке и общее оцепенение. Плакал, если память не изменяет, не много. Нынче глаза щиплет чаще, чем в детстве… Помню, в темный коридор, на зловещий шорох, на возможное страшное бросался, опережая это страшное. Волосы вставали дыбом, мурашки охватывали с головы до ног.
И теперь не люблю оттягивать встречу с противным или страшным «на потом». Жизненный опыт вынуждает признать: черт не так страшен, как его малюют.
Лечение от страха темноты и брошенности начал зимой сорок первого. И с радикальных, сильных средств.
В квартиру вместо эвакуировавшихся соседей — семьи скрипача из Мариинского театра — вселили семью рабочего с Кировского завода. Про них тоже можно сказать, что их «эвакуировали», ибо передняя линия фронта проходила возле их прежнего жилища. В рабочем семействе было десять детей. Они быстро умирали. Их трупики старшие складывали в коридоре квартиры. О смерти членов семейства в те времена сообщать властям не стал бы даже полный кретин, потому что карточки умерших возможно было использовать до конца декады, а если повезет, то и до конца месяца.
На рубеже сорок первого и сорок второго годов за хлебом в булочную надо было отправляться рано утром, до открытия. Иначе можно было остаться и без ста двадцати пяти граммов. Света в коридоре и передней не было. На вход и выход мы пробирались, ощупывая в темноте трупы, сложенные вдоль стены. Несмотря на уличный мороз в квартире, запах разложения был. И страх перед трупами сохранялся, но тусклый страх, монотонный, страх без страха перед неожиданным испугом, страх перед мразью тления, остаток брезгливости еще существующего к уже разлагающемуся.
Вот так радикально я начал лечение невроза, связанного с атавистическим страхом перед темнотой.
Лет в восемнадцать хотел написать цикл песен: «Песенка мартышки», «Ария осла», «Соло сивого мерина» и т. д.
Песенки сочинял в карауле. Этот малоподвижный спорт начал с шестнадцати лет. И отстоял тысячи? ania возле складов с овощами, возле знамен, кораблей и дырок от бублика — нас иногда ставили возле совершенно бессмысленных объектов, чтобы мы не распускались и привыкали ценить свободу и возможность ii?мально спать ночью на вес не только золота, но и алмазов.
Занятно, что на ночном посту бываешь благодарен неожиданному испугу. Ну, например, крыса выскочит из дыры складского пола. И ты вздрогнешь и заматеришься, и начнешь гоняться за крысой, пытаясь всадить в нее штык. Мне, правда, ни разу не удавалось победить крысу в штыковом бою, хотя этих мерзких существ было полным-полно. Все-таки обучают людей штыковому бою для драки с другими людьми, а крысы не принимают честного поединка, они уюркивают от штыка с поразительной изворотливостью. И тогда хочется всадить в нее пулю. Но дело не в этом, а в том, что неожиданный испуг на посту разбивает мучение сонливости, встряхивает эту ужасную, обволакивающую тину и проясняет затуманенные мозги.
Думаю, все моряки, умеющие профессионально преодолевать желание сна, уже в одном этом — люди волевые…
Самая сногсшибательная и удачная фантазия в детстве. Был в поликлинике по поводу какой-то боли в большом пальце на ноге. Явившись домой, передал матери слова врача о том, что ноготь на моем пальце начал расти вглубь и будет так расти, пока не сомкнется краями на манер барабана внутри пальца. Я так верил в это, что мать тоже поверила и побежала к врачу. Я твердил именно эти слова: «Ноготь станет круглым, как барабан!»
Всю семейную переписку и разные документы, начиная с двенадцатого года, мать умудрилась сохранить во всех катаклизмах века. В том числе много открыток от ее ближайшей детской подруги, а потом и коллеги по работе в балете Олечки Хохловой. Эта Олечка осталась во Франции с труппой Дягилева, когда