присядьте, пожалуйста. Смолян здесь, сейчас я его приглашу“. И вышла. Конецкий, а это был он, как тигр в клетке, принялся ходить взад-вперед по комнате, желваки на его закаленном морскими ветрами лице так и дергались вверх-вниз, словно он жевал жвачку. Появился Смолян. Между ними произошел короткий, но весьма жаркий диалог. Передать его не берусь, помню лишь, что Конецкий в запале схватил со стола графин с водой и замахнулся на Смоляна — вода хлынула из графина на рукописи, на самого Конецкого. Мы трое — Урбан, Панин и я — навалились на Конецкого, отобрали графин, усадили в кресло. Корнелия Михайловна увела в кабинет трясущегося от негодования Смоляна. Позднее, когда мы четверо, с Конецким во главе, бросили якорь в рюмочной на Пестеля, угол Литейного (кто из литераторов не знает этого богоугодного заведения!), выяснилось, что Виктора Викторовича взбесили именно эти деликатные, как бы альтернативные надписи над его текстом, сделанные тонким карандашиком Смоляна. Коньяк быстро сделал свое миротворческое дело, и Конецкий уже смеялся вместе с нами над собой и всей этой нелепой историей. Казалось, инцидент был исчерпан, оставалось извиниться перед обиженным Смоляном, но не тут-то было…
Через день в кабинете главного редактора Г. К. Холопова в моем присутствии Конецкий сделал официальное заявление: рукопись „Сегодняшних забот“ отдаст „Звезде“ только в том случае, если редактировать ее будет не Смолян, а вот он — Конецкий ткнул пальцем в мою сторону. Холопов, к моему удивлению, тотчас согласился, причем вполне добродушно, хотя уже знал о случившемся. Мне тут же была вручена злополучная пухлая папка, политая водой из графина, и я с весьма сложными чувствами вынужден был взять на себя неблагодарное и щекотливое дело — повторно, после Смоляна, редактировать Конецкого! Меня успокоил сам Александр Семенович: не удивляйтесь, мы все тут немного психи, беритесь за рукопись, критически читайте автора и первого редактора, то есть его, Смоляна, авось общими усилиями одолеем.
Я взялся читать рукопись, а Конецкий снова уплыл с нашего горизонта то ли в Арктику, то ли в Антарктиду.
К чести Виктора Викторовича, наверное, 99,9 процента замечаний Смоляна он впоследствии учел, отношения между ними восстановились и даже казались взаимно-теплыми. Оба были умными людьми и прекрасно понимали ситуацию: Смолян искренне уважал в других талант и твердость принципов, Конецкий уважал Смоляна как человека и редактора и в душе был согласен с замечаниями. И тот и другой были холериками, но если Александр Семенович умел сдерживать свои эмоции, то Виктор Викторович, скажем мягко, этим талантом обладал в недостаточной степени.
И что же в итоге? Читаем Конецкого: „…Работа над рукописью затянулась, и за время работы я уже опять стал каким-то иным и понял, что название „Вчерашние заботы“ более соответствует смыслу и ритму написавшегося…“ (Вчерашние заботы. М., 1980).
Это лишь то, что на поверхности, а про то, что произошло с текстом в его глубинных слоях, знаем (теперь!) лишь мы с Конецким…
Рассказ о Конецком был бы неполным, если не вспомнить об одном весьма значительном эпизоде, характеризующем В. В., обстановку того времени, да и само время. Это полезно будет знать тем, кто спешит презрительно заклеймить всех нас, работавших в те годы, „конформистами“.
28 марта 1978 года, через день после отчетно-перевыборного собрания Ленинградской писательской организации, вновь избранный актив был принят в Смольном первым секретарем Ленинградского обкома партии Г. В. Романовым. Как новый член правления на эту встречу попал и я.
Романов, вышедший первым в Шахматный зал, где уже сидели в ожидании писатели, выглядел молодо, даже молодцевато в безупречно сидящем костюме: седые виски, крепкий, чуть вздернутый подбородок, скользящий по залу холодный взгляд, спокойные точные жесты, птица высокого полета. В кратком слове он поприветствовал вновь избранное писательское „вече“ и пожелал творческих и прочих успехов „на благо нашей великой Родины“. После него, в строго отработанном порядке, стали выступать литературные начальники — секретари писательской организации, главные редакторы ленинградских журналов, в том числе и Г. К. Холопов — от „Звезды“. Целью этого чисто ритуального мероприятия было показать, кто здесь хозяин. Ну и заслушать самоотчеты о проделанной работе, своего рода рапорты о достижениях. И конечно же, дать партийное напутствие, благословить писателей Ленинграда на новые творческие свершения.
Все шло чинно-гладко, и вдруг — незапланированный Конецкий: резко поднялся, словно катапультировался, и — с места в карьер — о главной беде, которая „достает“ всех литераторов, о засилии цензуры. И так не блещущий румянцем, он как-то весь побелел, нос заострился, глаза — буравчиками. Звенящим голосом, сильно грассируя, он долбал цензуру вообще, а ленинградскую в особенности, заодно с ней и обкомовских стражей, работающих в одной упряжке с цензурой и, повернувшись к Холопову, сказал примерно следующее: вот только что выступал главный редактор „Звезды“ и ни единым словом не обмолвился о самом больном, о том, что цензура ему жить не дает, давит, душит. А почему не обмолвился? Да потому, что, скажи он про цензуру, вы его сегодня же снимете с работы. Я сейчас готовлю для „Звезды“ новую повесть и не уверен, что ее пропустят. Вот главное, о чем надо говорить!
И — сел. Лицо пошло красными пятнами. Он машинально достал сигарету, но она выпала из рук, пальцы плясали, осоловелый, какой-то загнанный взгляд провально скользил по сторонам, ни на ком не задерживаясь.
В зале зависла гнетущая тишина. Празднично задуманное мероприятие дало сильный крен. У товарища Романова лицо сделалось мраморно-чугунным. Готовивший „вопрос“ заведующий отделом культуры сидел багровый, на полтона ярче своего шефа. Никто из писателей, а тут были самые маститые, самые „смелые“, не поддержал Конецкого. Растерянность в президиуме длилась, наверное, какие-то секунды, но это была РАСТЕРЯННОСТЬ ВЛАСТИ, и эти секунды стали СЕКУНДАМИ ПОБЕДЫ писателя Конецкого! Разумеется, последовал начальственный окрик, дескать, не надо обобщать, товарищ Конецкий, не надо выступать от имени товарища Холопова, товарищ Холопов не мальчик, если бы у него были подобные проблемы, он бы сам сказал… И т. д. и т. п…
Вот когда я узнал, каков он, писатель Конецкий, этот поджарый, подтянутый морячок с болезненно- желчным сухим лицом.
„…Оказывается, что за тысячелетия лжи, как основы основ нашего существования, мы так и не смогли полностью адаптироваться к ней! Человек не способен лгать вечно, черт бы его, человека, побрал! В какой-то момент мы вдруг ляпаем: „Эй! Ты! Болван нечесаный! Иди помойся! И перестань чавкать, осел!..“ И ведь знаем, что этот „болван нечесаный“ нам дорого станет, но не можем мы лишить себя такого удовольствия: хоть на миг перестать лгать и выстрелить из себя то, что на самом деле чувствуем…“ (Виктор Конецкий. Начало конца комедии. М., 1978. С. 6–7).
Однажды мне довелось быть у него дома. Он прихварывал, выглядел неважно. Я пришел навестить „своего“ больного автора (по его просьбе). Правда, не скрою, был у меня и некоторый личный интерес: из повести „Вчерашние заботы“ еще на стадии редактирования В. В. снял эпизод, связанный с Новой Землей, ядерным полигоном и испытаниями. Вот это-то место в его рукописи меня и интересовало — как бывшего атомщика, как раз про это пишущего. И я мечтательно сказал, как здорово пришелся бы этот кусок из его повести для моего романа („Зона для гениев“) — я бы его закавычил и вставил в роман как документ, подарок от В. В. Конецкого. И купюра была бы опубликована. (Какая наивность думать, что абсолютно непроходимый в те годы эпизод в моем романе будет пропущен!) Конецкий оценивающе поглядел на меня, дескать, в своем ли я уме, и разразился монологом: „Ты псих, — сказал он, — псих, вроде моего друга Адамовича. Тот вообще требует убрать по всей стране все военные памятники. Знаешь, старик, ты обратился не по адресу. Я — вояка и ваш пацифизм в гробу видал! Никаких тебе „кусков“ не дам. И не проси!“ — „Да разве ж я прошу, я просто намекнул“. Он рассмеялся, а на прощание достал с полки толстую книгу и, размашисто надписал: „Геннадию Философовичу — с благодарностью за акушерство при рождении Фомы Фомича и на добрую память. В. Конецкий. 20.10.80 г.“. Это было московское издание двух путевых романов — „Вчерашние заботы“ и „Соленый лед“[34]».
X