менее задумывалась, как он поведёт себя с ней. Даже самое скотское и грубое, что он мог учинить, всё равно показалось бы ей праздником жизни, всё равно отогнало бы чёрные тени, скопившиеся по углам. Она бросилась ему на шею, как в омут, – будь что будет, всё равно пропадать! А он…
Если бы варяг захотел, он мог взять её хоть прямо в порубе, хоть в любое время потом, и ничего бы она, воинский пояс носившая, его силе противопоставить не возмогла… Но неволить не стал. И когда она сама потянулась к нему – ни бессердечной поспешностью, ни похотливой жестокостью не оскорбил. Дал ей утверждение в мире живых, которого просила надломленная душа. И так дал его, что Крапива, нежась под меховым одеялом, вновь готова была не дрогнув встречать любые опасности и труды, и глаза сияли уверенностью – будет всё хорошо.
Когда она оделась и вышла наружу, Страхиня сидел на крылечке и гладил Волчка, положившего лохматую голову ему на колени. Конечно, варяг заметил появление девушки, но не обернулся. Крапива подошла, села сзади и обняла его, зарывшись ему в волосы носом.
– Куда дале пойдём? – шёпотом спросила она.
– Пса можно спросить, – ответил варяг. – Дай что-нибудь, что отцу твоему принадлежало, пусть нюхает.
– Он и без этого, по одному слову моему, батюшку станет искать, – с гордостью ответила Крапива. – Это Волчок, пёс его. Он с ним и в Данию ездил. Батюшка его на руках с корабля нёс, вепрем на охоте распоротого.
– Добро, – сказал Страхиня и потрепал Волчка по ушам. – Ну что, сыщешь нам боярина?
Свирепый кобель улыбался во всю пасть, вилял не только пушистым хвостом, но всем задом, и ластился к нему, как щенок.
Тут Страхиня нашёл руку Крапивы на своём плече и накрыл её ладонью, и девушка поняла, что для него вчерашнее тоже кое-что значило. Чувство близости и доверия было удивительно полным, и она спросила, не сомневаясь, что он ответит:
– А зачем тебе батюшка мой? Что за дело пытаешь?
Страхиня легонько сжал её руку своей. И отпустил. И сказал, поднимаясь:
– Умойся пока. Сейчас коней выведу, ехать пора.
И скрылся за дверью конюшни, где кормились и отдыхали Игреня с Шорошкой, а Крапива осталась сидеть на крыльце, чуть не плача от внезапной обиды. И на кой ей понадобилось вчера его обнимать!..
– Да это же Харальд!.. Побратим мой, Рагнарович, княжич датский… Неужто вправду живой?
– Вестимо, живой. Но умрёт, если мы ему не поможем.
Голоса казались знакомыми. Они настырно бились в сознание, тормошили, не давали окончательно раствориться в блаженном беспамятстве. Там, куда они звали, его ждали боль, холод и душевная мука. Ему туда не хотелось.
– Шубой кто-то прикрыл… Эй, кто тут с ним, выходи!..
– Он не выйдет, Искра. Тот человек далеко. Я его тоже чувствую, но слабее.
Лодка закачалась сильнее и, хлюпая днищем, наползла на пологий скат берега. Харальд почувствовал прикосновения рук. Опять ему не давали покоя…
– Я под мышки возьму, а ты за ноги поднимай… Сдюжишь?
– Смотри, надсядешься, у самого нога ещё не прошла!
– Ты бы о моей ноге поминала, пока сюда добирались. А то чуть не хворостиной гнала.
– Так ведь не зря гнала-то…
Они разговаривали, точно старые друзья. Девичий голос тоже был определённо знакомым, Харальд попытался вспомнить имя, но память зачем-то подсовывала лишь видение тонкого смуглого тела, распластавшегося на холодном полу. Ещё там была срезанная верёвка. И низка крупных бус, красных с прозрачно-жёлтыми пополам, то ли на шее чьей-то, то ли на руке…
– В лодку-то его положили, а сюда, смотри, он сам причаливал. Не верёвка запуталась, узел крепкий завязан!
– Вот и я говорю, оживёт твой побратим. Сила в нём есть, её только подтолкнуть надо немножко.
Харальда обхватили в четыре руки, вынули из лодки и наполовину волоком потащили в сторону. Сломанное ребро немедля напомнило о себе, вспыхнув пронзительной болью, и, диво, боль не отуманила разум, а, наоборот, помогла ему проясниться. Когда ноги соприкоснулись с землёй, Харальд попробовал переставлять их. Ноги показались ему далёкими и чужими.
– Звездочёт… – выговорил он. – Ты?..
– Это хорошо, что ты дождался нас, побратим! – ответил Искра, волнуясь. – Кудельке спасибо скажи. Теперь не умрёшь!
– Помнишь, княжич, Кудельку? – спросила девушка. Она подпирала его слева.
Ещё бы он не помнил!.. Чистые глаза, нежное лицо маленькой ведуньи… Обида, когда он отпихнул её в снег.
– Сюда… как? – выдавил он.
– Наставница за наукой отправила, – невозмутимо ответствовала хромоножка. – Ведовство, это тебе не мечом махать: наше умение просто так в рот не свалится, собирать-растить надобно.
Харальд возмущённо подумал: да что б ты, дура, понимала в ратном искусстве!.. Мечом владеть ей, значит, и учиться не надо!.. Он даже глаза попробовал приоткрыть, разрывая невидимые паутины.
– И только, значит, я это из города вышла, – как ни в чём не бывало продолжала Куделька, – а тут как раз и молодой Твердятич навстречу. Возьми, говорит, душа красная девица, с собой, уму-разуму дозволь при тебе поучиться…
Искра, шедший справа, фыркнул было, потом вздохнул.
– Гонец к нам в Новый Город добрался, – сказал он. – Про то поведал, как вас… и батюшку… Хотел я к порогам идти, а она сюда потащила… за сто вёрст живого учуяла…
Присутствие друзей изливало такое тепло, что Харальд ощутил внутри биение жизни и всерьёз заподозрил – девам валькириям придётся-таки ещё его подождать. Тем не менее он оценил свои силы и решил, что говорить стоит только о самом главном.
– Твой отец погиб сражаясь, – вымолвил он почти внятно. – Ярл рубился мечом. Его убил Сувор ярл из Альдейгьюборга, предавший святость посольства. Я видел.
Искра смолчал. Они наконец поднялись на песчаную горку, поросшую добрыми соснами, и Харальду было позволено лечь. Искра затеплил костёр, а Куделька присела подле молодого датчанина и завернула на нём одежду, Харальд ощущал её руки, как благословение. Когда она устроила его голову у себя на коленях и стала помавать ладонями над висками и лбом, ему показалось, будто он попал в тёплую воду и поплыл в ней, поплыл к чему-то очень хорошему, омываясь и греясь в баюкающей струе. Незримые солнечные токи пронизывали его, обращая в ничто отраву, ещё гулявшую в теле, врачуя следы жестоких побоев. С душевной надсадой – шрамом страшной ночной резни – сладить оказалось трудней, да и грех это, на память человеческую покушаться. Но грех и того не сделать, что можно и должно: направить рану души к исцелению, чтобы не покалечила, а новые силы обрести помогла.
«Спи», – нашёптывал Харальду неслышимый голос, и он не мог решить, кто же говорил с ним – то ли Гуннхильд, то ли Друмба, то ли сама его мать, умершая так давно.
«Спи, Харальд, крепким сном. И просыпайся здоровым. Эгиль берсерк, умерший за тебя, уже пирует в Вальхалле; он будет недоволен, если ты приедешь туда, так и не отомстив. Он ждёт, чтобы ты снова встал на резвые ноги, а в руки взял меч. И датчане новогородские кличут… Слышишь, как они зовут тебя, конунг? Посмотри на Мать Землю, твёрдо утверждённую и крепко укреплённую Праматерью Живой! Она чиста: нет на ней ни которой болезни, ни крови, ни раны, ни щипоты, ни ломоты, ни опухоли. Так и тебя, Харальд, отец с матерью твои породили, чтобы все твои жилы и жилочки, и кости, и белое тело твёрдо утвердились и крепко укрепились, чтобы не было у тебя, Харальд, ни на белом теле, ни на ретивом сердце, ни на костях, ни на жилах ни которой болезни, ни крови, ни раны, ни щипоты, ни ломоты, ни опухоли. А ограждаю я тебя тридесятью медными тынами от земли и от дна морского до подошвы небесной, от восхода до заката и от лета до полночи. У тех же тридесяти тынов есть тридесять ворот, а на них тридесять замков, а у тех тридесяти замков есть тридесять ключей. А затворяю я те тридесять замков и бросаю те тридесять ключей во святой Океан-море. А придёт щука золотая и ухватит те ключи челюстью, и понесёт в глубину морскую, в пуповину, под колоду белодубовую, чтобы стояло слово моё сполна твёрдо и крепко…»