поисках среди семи тысяч заледенелых трупов — столько убийств успели совершить лишь в одном этом месте гитлеровцы меньше чем за два месяца своего пребывания в Керчи.
Старокарантинцы и камыш-бурунцы целые дни паломничали к партизанским каменоломням. Всем не терпелось поскорее и поближе увидеть героев подземной крепости, которая так и не сдалась фашистам.
Близко к самым каменоломням никого еще не подпускали. У колючей проволоки, которой немцы успели опутать весь район шахт, стояли часовые. Четвертый день без устали работали саперы, осторожно вынимая из земли и обезвреживая сотни мин, которыми гитлеровцы усеяли все подходы к каменоломням. По узкому расчищенному выходу из одной штольни понемножку выводили на поверхность партизан. Старались выводить на рассвете, чтобы людей не ослепил дневной свет. И все же потом днем у многих из партизан началась мучительная резь в глазах, слезотечение.
Страшен был вид этих исхудалых, полуослепших, черных от копоти, будто обуглившихся людей, проведших около двух месяцев под землей, вытерпевших многодневное удушье, лютую жажду и пытку тьмой, но так и не покорившихся врагу, которого они жестоко проучили во многих неравных боях.
Они выходили из-под земли, заслонив руками отвыкшие от света глаза, и открытым ртом жадно дышали, наслаждаясь свежестью наземного воздуха. А люда наверху обнимали их, брали за руки и вели к себе домой. И тоже плакали, потому что глаза у жителей Старого Карантина тоже отвыкли от света, который исходит от большой радости.
Но чуть приглядевшись и немножко надышавшись, партизаны сейчас же взялись за дело и на земле. И уже 4 января Нина Ковалева записывала в свой дневник:
«Наш отряд во главе Камыш-Буруна. Жизнь понемногу налаживается. Лазарев — председатель райсовета; Шульгин — его заместитель; Котло — секретарь райкома партии. Я работаю в райкоме. Мы помогаем армии, собираем для госпиталя постели, посуду, записываем излишки продуктов. Организуем столовую. Туда пойдут все наши партизанские продукты, как только разминируют штольню. Ване Сергееву сделали в госпитале операцию. Он жив и будет жить! С Надей Шульгиной нас связала боевая партизанская жизнь, мы должны с ней остаться боевыми друзьями. Нас считали мертвыми, а мы воскресли и не насмотримся на солнце, на месяц, не надышимся чистым воздухом. Да здравствует жизнь, свет, счастье, любовь!!!»
В тот же день один из младших героев этой необыкновенной войны в каменных недрах, бесстрашный разведчик, о вылазках которого уже рассказывали ребятам Старого Карантина и Камыш-Буруна поднявшиеся на поверхность партизаны, сидел в большом корыте и плескался на всю горницу в домике дяди Гриценко. Сам Иван Захарович вместе с Ваней уехал в Керчь, где теперь жила, после того как ее выпустили из гестапо, больная тетя Нюша, мать Вани. Сестра Валя тоже уехала в город по своим комсомольским делам, воспользовавшись попутной машиной. А Евдокия Тимофеевна, оставшись одна с Володей, решила устроить ему баню и как следует отмыть.
Неловко было лихому разведчику залезать голым в корыто и, как маленькому, терпеть все, что проделывала сейчас с ним мать. А уж от нее в таких случаях нечего было ждать пощады. Она взбила на давно не стриженной Володиной голове пышную белую папаху из шипящей пены. Большие шматки и лепехи пузырящейся кипени летели во все стороны, падали на пол, плавали в корыте. Уже третий раз меняла Евдокия Тимофеевна воду, а она разом становилась черной от копоти, которая пластами сходила с Володи. Жесткой, шершавой люфой, пропитанной обжигающей мыльной жижей, мать яростно скребла отощавшие плечи сына, вытянувшуюся спину с резко проступающими позвонками. Вырос и похудел Володя с тех пор, как она его не видела. И до чего он был грязен! Какие залежи копоти скопились в волосах!
— Уй-ю-юй, мама! Мне все глаза мыло выело, — стонал Володя и отплевывался. — Меня даже папа в Мурманске на «Красине» так не драл… А уж он…
— Терпи, терпи, партизан! — твердила неумолимая Евдокия Тимофеевна и орудовала безжалостно, так что голова Володи моталась из стороны в сторону.
— Тише, мама… все волосы выдерешь.
— Ладно, ладно, останется тебе еще, герой, на прическу. Будет за что таскать. До чего ж запакостился, а? Тебя за три дня не отскребешь…
Она вымыла ему голову дегтярным мылом, протерла уксусом и керосином, чтобы не завелась какая- нибудь гадость. Потом окатила его водой, приговаривая, как всегда:
— Ну, с гуся вода, с Володеньки нашего худоба…
Быстро обжала ладонью мокрую его голову, и он, еще ухая, надувая щеки и не открывая слипшихся глаз, забарахтался в большой мохнатой простыне, сквозь которую расторопные руки матери терли его чистое тело, ворошили волосы и бережно касались лица.
— Я сам, давай, — сказал он, лениво отбиваясь и блаженствуя от ощущения чистоты, уюта, ласки, окружавшей его.
— Ну, давай сам, — согласилась мать. — Вот теперь ты вроде как почище будешь. Ух и напарилась я с тобой!
Она кинула ему на руки чистую рубашку, и он натянул ее с трудом на распаренное, еще чуточку влажное, приятно горевшее тело.
— Вытянулся-то как! — воскликнула мать, глядя на него. — Рукава-то до локтей… Изо всего вырос. Все мало стало…
Потом, причесанный, одетый во все частое, он сидел за столом и солидно пил чай с матерью.
— Ну что же ты там делал-то, под землей? — спрашивала мать.
— Да всякое приходилось, — не спеша отвечал он, подливая себе из чашки на блюдце. — Какое командование давало задание, то и выполнял.
— Что ж, и посуду мыл? — лукаво спросила мать.
— Нет, посуду не мыл, — ответил он и упрямо потер подбородком плечо. Но тут же взглянул на мать и сказал просто: — У вас, мама, воды не было. Я бы уж и рад был помыть…
Так они сидели, тихонько разговаривая, мать и сын. Володя расспрашивал о знакомых; Евдокия Тимофеевна слышала, что Юлия Львовна и Светлана живы и здоровы.
— А вот Ефима Леонтьевича-то вашего убили. Он в ополчение пошел, хоть и сердцем больной. В бою, говорят, погиб. Такой тихий, хороший человек был…
Володя, внезапно нахмурившись, с появившейся на лбу новой, незнакомой матери складкой, смотрел в окно, вздергивая плечо к щеке.
А за окном на улице в это время показался отряд красноармейцев. Они несли длинные палки с кружками на конце. Поверх шапок у них были надеты телефонные наушники. Володя мигом вскочил, припал к стеклу, стуча в него костяшками пальцев. Шедший впереди отряда пожилой красноармеец услышал стук, обернулся к окну; сперва не узнал, а потом заулыбался и козырнул Володе.
— Мама… — заволновался Володя, ища глазами, куда положил свою шапку, — мама, это к нам саперы пошли. Будут сейчас ходы в каменоломни разминировать. Этот, который мне честь отдал, мой знакомый. Я ему показывал в первый день, как нас освободили, где дорогу расчищать. Я и сегодня им обещал, мама. Я же кругом там все кочки наизусть помню!
— Без тебя, Вовочка, обойдутся. Сказал ведь тебе вчера комиссар, чтоб ты туда не совался. И командир не приказывал.
— Нет, мама, я ведь там каждые камешек исползал. Надо помочь людям. Я просто обязан… Пионер я или кто? Они же целую неделю провозятся. Ты пойми, мама! Не могу я спокойно сидеть, когда помочь могу. А надо скорее наверх продовольствие вынести. В поселке народ нуждается. Немцы все до крошки съели.
Он снял со стены пальто, оделся, потянулся за шапкой-ушанкой, которая лежала на стуле. Мать встала в дверях, взявшись за косяк:
— Не ходи, Володенька, ну, прошу тебя! Боязно мне что-то… Ведь не велено тебе было. Не ровен час, оступишься или заденешь…
Володя мягко убрал ее руку, толкнул дверь:
— Я же ненадолго, мама! К обеду уже дома буду.
— Поберегись хоть! — крикнула она ему вдогонку. — Ой, неспокойно у меня опять на сердце…
Она видела через окно, как он нагнал саперов, подбежал к старшему, откозырял и пошел рядом с ним,