знал.
– Вот, благородные дамы, к чему приводит злонамеренность, соединенная с властью.
– Я слышала, – сказала Лонгарина, – что есть три порока, которым итальянцы больше всего подвержены, но я никогда бы не подумала, что мстительность и жестокость их могли зайти так далеко, что такой незначительный проступок повлек за собой столь жестокую казнь.
– Лонгарина, вы покамест назвали нам только один из трех пороков, – смеясь, воскликнул Сафредан, – но какие же есть еще?
– Если бы вы не знали, – сказала Лонгарина, – я бы непременно вам их назвала, но я уверена, что вам хорошо известны все три.
– Значит, я, по-вашему, так уж порочен? – спросил Сафредан.
– Вовсе нет, – ответила Лонгарина, – но вы так хорошо знаете, сколь отвратителен порок, что вам легче избежать его, нежели кому бы то ни было другому.
– Не удивляйтесь этой жестокости, – сказал Симон-то, – тем, кто бывал в Италии, приходилось видеть страшные преступления; по сравнению с ними это сущий пустяк.
– Это верно, – сказал Жебюрон, – когда французы заняли Ривольту, [375] там был один итальянский капитан, которого все считали добрым малым. И что же, увидев тело убитого врага – а врагом он мог считать этого человека только потому, что тот был гвельф, а сам он гибеллин,[376] – он вытащил из груди его сердце и, с великой поспешностью поджарив его на угольях, съел его, а когда его спросили, каково оно на вкус, сказал, что никогда не едал ничего вкуснее и лакомее этого блюда. Ему, однако, и этого было мало, – он убил беременную жену погибшего и, вытащив из чрева ее плод, разбил его об стену. После этого он насыпал в эти растерзанные тела овса и стал кормить им лошадей. Как вы думаете, мог такой человек пощадить девушку, если бы он заподозрил, что она против него что-то содеяла?
– Надо сказать, – заметила Эннасюита, – что герцог Урбинский не столько был разгневан тем, что сын его хотел жениться по влечению сердца, сколько тем, что девушка эта была бедна.
– Мне кажется, что вы не должны в этом сомневаться, – ответил Симонто, – вполне естественно, что итальянцы любят сверх меры то, что создано лишь для служения плоти.
– Еще того хуже, – сказал Иркан, – они обожествляют вещи, которые противны природе человека.
– Вот это и есть те грехи, которые я имела в виду, – сказала Лонгарина, – вы ведь хорошо знаете, что любить деньги ради них самих – это значит сотворить себе кумира.
Парламанта сказала, что апостол Павел не забыл пороков, свойственных итальянцам, говоря о людях, которые считают себя превыше всех остальных в том, что касается чести, благоразумия и ума, и которые так утверждаются в этом мнении, что не воздают господу всего, что должны ему воздавать. И поэтому Всемогущий, оскорбленный этой дерзостью людей, возомнивших себя умнее всех, делает их еще более неразумными, чем дикие звери, и своими поступками, противными человеческой природе, они только лишний раз доказывают свое безрассудство.
Лонгарина прервала ее речь, чтобы сказать, что это и есть третий грех, которому подвержены эти люди.
– Поверьте, мне было очень приятно слушать все, что вы говорили, – сказала Номерфида, – ибо если те, которые почитаются самыми умными и красноречивыми, бывают наказаны и становятся глупее, чем скоты, приходится сделать вывод, что в людях смиренные, скромных и заурядных, к каким себя отношу и я, пребывает поистине ангелическая мудрость.
– Уверяю вас, что я держусь такого же мнения, – сказала Уазиль, – ибо самым невежественным оказывается тот, кто считает, что знает все.
– Я никогда не видел, – сказал Жебюрон, – ни одного насмешника, над которым бы потом не посмеялись, ни одного обманщика, которого бы не обманули, ни одного гордеца, который бы не был впоследствии унижен.
– Вы мне напомнили, – сказал Симонто, – об истории одного обмана, – и, если бы она была более пристойной, я бы охотно Вам ее рассказал.
– Раз уж мы собрались здесь, чтобы говорить правду, – воскликнула Уазиль, – то, какова бы ни была эта история, я передаю слово вам, чтобы вы нам ее рассказали.
– Извольте, я готов это сделать, – сказал Симонто.
Новелла пятьдесят вторая
Близ города Алансона жил некий дворянин, имя его было де ля Тирельер.[377] Однажды утром ему понадобилось пойти в город. Это было совсем недалеко, а так как стоял трескучий мороз, он надел теплую шубу на лисьем меху. Окончив дела, он разыскал своего приятеля – адвоката, которого ввали Антуан Башере; поговорив с ним о разных разностях, он сказал, что хотел бы где-нибудь хорошо позавтракать, но непременно за чужой счет. Разговаривая так, они сели отдохнуть возле лавки аптекаря. И разговор этот подслушал слуга аптекаря, который сразу же сообразил, каким завтраком их хорошо будет угостить. Выйдя из лавки, он пошел на ту улочку, куда люди обычно ходили за нуждой, и подобрал там порядочную колбаску, основательно уже подзамерзшую и формой своей походившую на головку сахара. Он тут же завернул ее в белую бумагу так, как обычно завертывал покупки, постарался, чтобы сверток выглядел попригляднее, и, спрятав его в рукав, обогнал дворянина и адвоката и как бы нечаянно его выронил, после чего вошел в дверь дома, куда он якобы был с ним послан. Де ля Тирельер поторопился поднять сверток, будучи уверен, что это сахар. Не успел он это сделать, как слуга аптекаря вернулся и стал спрашивать, не видел ли кто головки сахара, которую он обронил. Адвокат, думая, что ловко его обманул, быстро прошел вместе с приятелем в таверну и шепнул ему:
– Теперь-то уж мы позавтракаем за счет этого ротозея.
В таверне он попросил подать им вкусной еды, хорошего хлеба и дорогого вина, ибо был уверен, что у него найдется чем за все заплатить. Но по мере того как за едою он отогревался, «сахар», спрятанный у него на груди, начал оттаивать и все помещение постепенно наполнилось вонью. А тот, от кого эта вонь исходила, осерчал на служанку и сказал ей:
– Другой такой срамницы, как ты, во всем городе не сыщешь. Не знаю уж, ты ли сама или дети твои тут наложили, только просто не дохнешь от дерьма.
– Клянусь апостолом Петром, – воскликнула та, – нет тут нигде такой мерзости, разве только сами же вы ее сюда занесли.
Тут оба они вскочили с места, – вонь сделалась уже совершенно непереносимой. И они пошли к огню, и адвокат вытащил из-за пазухи платок, который весь был запачкан оттаявшим «сахаром». Тогда, распахнув свою подбитую мехом шубу, он увидал, что она вся в нечистотах, и вскричал:
– Мы думали, что обманули этого негодника, а это, оказывается, он нас так ловко провел.
И приятелям, которые поначалу так радовались своей удаче, пришлось раскошелиться и, заплатив все, что с них причиталось, уйти из таверны раздосадованными и огорченными.
– Благородные дамы, так нередко бывает с людьми, которые любят пускаться на подобные хитрости. Если бы дворянину этому не хотелось позавтракать за чужой счет, ему не пришлось бы нюхать подобную мерзость. Разумеется, благородные дамы, рассказ мой не очень пристоен, но вы позволили мне говорить правду, что я и делал, дабы показать, что ежели самого обманщика обмануть, то от этого никому не становится худо.
– Принято думать, – сказал Иркан, – что слова никогда дурно не пахнут, но тем, о ком эти слова здесь говорились, не так-то легко было отделаться и не почувствовать этой вони.
– Есть слова, которые действительно не пахнут, – сказала Уазиль, – но есть и другие, которые называют дурными. Те-то уж в самом деле дурно пахнут, они ведь задевают душу нашу больше, нежели тело, а это похуже, чем нюхать какую-нибудь головку сахара, о которой вы только что рассказали.
– Будьте добры, объясните мне, что же это за нечистые слова, от которых могут пострадать и душа и тело порядочной женщины, – попросил Иркан.