сам же и вложил в его помыслы.
Но возвратимся к Понифру; пробыв длительное время в беспамятном исступлении, он мало-помалу вышел из забытья, отверз очи разума и смекнул, что, призывая на помощь чудодея, не следует удивляться, когда тот платит своей монетой, то есть мечтанием и мороком.
Итак, отчасти стыдясь и отчасти досадуя на глупое заблуждение, он встает и вместо того чтобы отказаться от безуспешного искательства, проникается неистовым желанием добиваться своего еще упорней, думая, что хуже ему не будет. И, ожесточась против собственных бедствий, напрягает все душевные силы, чтобы измыслить новые уловки: чуть было не взяла его охота испытать для внушения любви действие одноягодника, либо четырехлистника, либо какого-нибудь приворотного зелья, так как он счел, что это средство заменит и достославный пояс, коим Венера сопрягает влюбленных, и голубя, данного ею Ясону для обретения благосклонности Медеи (хотя Пиндар, видимо, понимает это иначе), и яблоки, что помогли удержать и завоевать резвую Аталанту.[413] Но представив себе возможность несчастья – ведь многие из-за своего неумеренного пыла дарили смерть вместо любви, о чем свидетельствуют истории Деяниры[414] и поэта Лукреция, – он не решился подвергать угрозе отравления ту, ради которой готов был сам тысячу раз умереть.
И все же, поскольку нет такого гнусного и безобразного помысла, какой ни вместило бы сердце человека, особенно если тот предается распутному вожделению, отважился он испытать шестое средство, столь чудовищное и страшное, что о нем не дерзнули бы думать и бесы: нашел способ – деньгами ли, посулами, или иной хитростью – прельстить домашних служанок, так что те, долго не противясь, стали благоволить его стремлению настолько, что обещали ему всяческую помощь и поддержку, какую только могли оказать. И заложили основу для дела худого: сговорились опоить несчастную девушку, как только мать отлучится из дому. А это было легко – не только потому, что она доверяла изменницам-горничным, которые и влили ей в питье некий тайный состав, но также благодаря местным нравам и обычаям, дозволявшим и даже советовавшим вдоволь пить, – что, конечно, несколько ее извиняет.
Ах, сколь разумно поступали древние, со всей строгостью запрещая вино детям, и еще строже женам, так что при нарушении ими запрета брак мог быть расторгнут! И лобзание уст они придумали нарочно для уличенья: прежде целовали глаза, как бы всматриваясь в окна души. А по закону Моисея тот, кого отец перед народом называл пьяницей, мог уже за одно это быть побит камнями. В самом деле, если мы пожелаем исследовать несчастья, приносимые вином, то заключим, что прав был Ликург,[415] когда велел искоренить лозу, на беду нам насажденную Ноем, ибо признал вино величайшим врагом человеческого разума, уподобляющим людей животным: одних львам, как Александра, который омрачил единственным пороком винолюбия (искупленным, впрочем, благодаря внезапному раскаянию) все свои блистательные добродетели: других, как Марка Антония,[416] – свиньям.
Не сочтем поэтому странным, что наша молоденькая германка, опьянев, покорилась бесстыдному сладострастию преследователя, и он, как только воля и разумение оставили ее беспомощное тело, получил удобную возможность насытить свое разнузданное и низменное желание, пользуясь помощью горничных, прислуживавших его гнусной похоти. И нужно ли удивляться, что несчастный с наслаждением осквернил лишенную рассудка плоть: бывало ведь, чувственный позыв приводил людей в такое беснование, что они решались утолить свое алчное вожделение мертвым телом, вживе стойко противившимся их коварству. Столь же бешеной была, видно, жажда этого зверообразного любовника: грязная вода пришлась ему по вкусу, и соитие привело к тому, что было зачато дитя.
Ощутив странное бремя, простодушная Флери (не знавшая, откуда ему взяться) была крайне поражена и решила, что гневная Природа желает явить в ее лице какое-то омерзительное диво, сделав ее матерью раньше, чем женщиной. И когда со временем, потребным для созревания плода, ее чрево расширилось так, что скрывать это было уже невозможно, она, обливаясь слезами, открыла матери, что чувствует себя беременной, хотя никогда не знала мужчины. Безмерно возмущенная мать употребила свои права и данную ей природой власть; однако, рассудив, что сделанного не воротишь, – отчего и надлежит, по совету мудреца, старательно отвращать беду, но если она вдруг придет, сохранять терпение, – попыталась угрозами, суровостью и иными средствами выведать у дочери имя виновника позора, чтобы принять должные меры и восстановить так или иначе ее честь. Но бедняжка, подвергшаяся насилию в полном беспамятстве, продолжала настаивать на своем неведении, твердя, что не знает, как такое могло стрястись, и что она ничего подобного вовеки не испытала.
Со всем тем пришлось ей испытать родильные муки, и, для неопытной в этом жестоком страдании женщины, снесла она их без всякого страха, ожидая, что желанная смерть положит конец ее жизни и незаслуженному бесчестью. Ибо, благородные дамы и господа, происшедшее стало тут же известно каждому, несмотря на то, что все сохранялось, елико можно, в тайне: ведь скорее заговорят птицы (как те, что разгласили смерть Паламеда[417]) или собаки (как та, что обличила перед царем Персии убийц своего господина), нежели такое событие останется сокрытым. Поэтому весь город только и делал, что говорил о беременности Флери, и когда двое судачили между собой, легко было угадать предмет их беседы.
Это весьма опечалило молодого сеньора Германа (всей душой любившего Флери и желавшего, как было мной сказано в начале, на ней жениться), и он, удрученный и рассерженный недоброй вестью, удалился в сельский дом, где, замкнувшись в скорбном уединении, предался горькому сожалению о любви к неверной, которая тщеславно похвалялась несравненной чистотой, а на деле (словно мнимые постники, приходящие на пир после сытного обеда) знай веселилась тишком. Потом, когда вспомнил он красоту и достоинства, отличавшие Флери, любовь заставила его обвинить самого себя, а осужденную всеми оправдать и (она ведь слепа) едва не повязала ему наглазную повязку, скрывая то, что не могло не колоть глаза; наконец, душа его, обуреваемая противоположными чувствами, вынесла несправедливый приговор.
– Ах, – сказал он, кусая губы, – должно быть, все женщины обманщицы, если даже в этой я обманулся! И какой бы лживой личиной они ни прикрывались, изменчивая их душа верна любви лишь до тех пор, пока они видят возлюбленного, а с глаз долой, так из сердца вон! Освободясь же, они довольствуются кем попало, совсем как зеркало, безразлично изображающее любые виды и картины, пока предметы стоят против и отпечатлеваются в нем, и готовое тотчас их оставить, как только перед ним окажется что-то иное. На сей счет нам вполне достает свидетельства мудрого царя Иудеи,[418] назвавшего их бездной ненасытимой. И чрез меру самонадеян человек, думающий найти непорочную женщину: такое чудо встречается реже, чем единственный в своем роде Феникс, и могущественнейшие из государей, носивших венец, так и не могли обрести эту величайшую драгоценность. Истинно говорят о них снисходительные люди: женщина вправе, может быть, зваться целомудренной, если ее никто не домогался, и если она сама не набралась для этого духу, – ведь, по слову мудрого римского императора,[419] добронравная дурнушка сходна с пуляркой, чьи перья в пренебрежении, а мясо в цене, тогда как красавица сходна с горностаем, чья шкура ценится, а тушка не ставится ни во что; столь непримирима вражда красоты и добронравия, никогда не селящихся в одном доме. А все россказни о Лукреции, Кассандре[420] и прочих – искусная ложь. И нельзя не прийти к убеждению, что природа создала червей для уничтожения мертвецов, а женщин – для уничтожения души и доброго имени живых людей, поселив их среди мужчин, словно негодных шершней среди пчел.
Так, отводя сердце, изливал отчаявшийся влюбленный свою ненависть к женскому полу. Пробыв за городом малое время, он настолько побледнел и исхудал, что всем видевшим его внушал жалость. И когда это стало известно его отцу, тот задумался, как сохранить здоровье сына. С этой целью, призвав Германа к себе, он разъяснил ему в беседе с глазу на глаз, сколь забылась Флери, совершившая проступок вполне достаточный, чтобы разорвать некогда заключенный между ними союз, и посоветовал избрать вместо нее любую девушку в городе, какая придется ему по душе; Герман же, вняв наставлению, положился на добрую волю родителя, желая во всем покорствовать ей, а от собственной воли отказался. И в краткий Срок нашел ему добрый отец красивую, богатую и родовитую невесту по имени Карита. Вскоре сыграли свадьбу, Я началась счастливая пора, когда пылкие желания супругов были устремлены единственно к тому, чтобы услаждать друг друга тончайшим вежеством и самыми нежными ласками, какие только знает любовь, жадно, не упуская времени, предаваться удовольствиям и пожинать первый цвет своей юной весны. По старинному примеру военачальника Перикла[421] они при каждой встрече или расставании всё целовались, как игривые голубки, – пока (ведь наслаждение может утомить, и